— Портрет над роялем — это ваш отчим? У него борода очень богатого человека.
Пытливо заглянув в ее лицо, Клим сказал, что скоро приедет Туробоев.
— Да?
— Продает свою землю.
— Вот как.
Клим почувствовал, что его радует спокойный тон ее, обрадовало и то, что она, задев его локтем, не извинилась.
К ним шла мать, рядом с нею Спивак, размахивая крыльями разлетайки, как бы пытаясь вознестись от земли, говорил:
— Это будет написано нонами, очень густо: тум-тумм…
Жена бесцеремонно прекратила музыку, заговорив с Верой Петровной о флигеле; они отошли прочь, а Спивак сел рядом с Климом и вступил в беседу с ним фразами из учебника грамматики:
— Ваша мать приятный человек. Она знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около смерти, у нас — отлично.
В паузы между его фразами вторгались голоса женщин.
— Не правда ли? — требовательно спрашивала Спивак.
— Я вам это сделаю.
— Мы кончили?
— Да.
Через несколько минут, проводив Спиваков и возвратясь в сад, Клим увидал мать все там же, под вишней, она сидела, опустив голову на грудь, закинув руки на спинку скамьи.
— Бог мой, это, кажется, не очень приятная дама! — усталым голосом сказала она. — Еврейка? Нет? Как странно, такая практичная. Торгуется, как на базаре. Впрочем, она не похожа на еврейку. Тебе не показалось, что она сообщила о Дмитрии с оттенком удовольствия? Некоторым людям очень нравится сообщать дурные вести.
Она с досадой ударила себя кулачком по колену.
— Ах, Дмитрий, Дмитрий! Теперь мне придется ехать в Петербург.
Розоватая мгла, наполнив сад, окрасила белые цветы. Запахи стали пьянее. Сгущалась тишина.
— Я пойду переоденусь, а ты подожди меня здесь. В комнатах — душно.
Клим посмотрел вслед ей неприязненно: то, что мать сказала о Спивак, злостно разноречило с его впечатлением. Но его недоверие к людям, становясь все более легко возбудимым, цепко ухватилось за слова матери, и Клим задумался, быстро пересматривая слова, жесты, улыбки приятной женщины. Ласковая тишина, настраивая лирически, не позволила найти в поведении Спивак ничего, что оправдало бы мать. Легко заиграли другие думы: переедет во флигель Елизавета, он станет ухаживать за нею и вылечится от непонятного, тягостного влечения к Лидии.
Мать возвратилась в капоте солнечного цвета, застегнутом серебряными пряжками, в мягких туфлях; она казалась чудесно помолодевшей.
— Ты не думаешь, что арест брата может отразиться и на тебе? — тихо спросила она.
— Почему?
— Жили вместе.
— Это еще не значит, что мы солидарны.
— Да, но…
Она замолчала, потирая пальцами морщинки на висках. И вдруг сказала, вздохнув:
— У этой Спивак неплохая фигура, даже беременность не портит ее.
Вздрогнув от неожиданности, Клим быстро спросил:
— Она — беременна? Она тебе сказала?
— Боже мой, я сама вижу. Ты хорошо знаком с нею?
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
«Какой безжалостной надобно быть, какое надо иметь холодное сердце, для того, чтобы обманывать больного мужа, — возмущенно думал Самгин. — И — мать, как бесцеремонно, грубо она вторгается в мою жизнь».
— О, боже мой! — вздохнула мать.
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, — это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил:
— Тебе грустно?
Вздрогнув, она прикрыла глаза.
— В моем возрасте мало веселого. Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от шеи, мать заговорила шопотом:
— Уже где-то близко тебя ждет женщина… девушка, ты ее полюбишь.
В ее шопоте Клим услышал нечто необычное, подумалось, что она, всегда гордая, сдержанная, заплачет сейчас. Он не мог представить ее плачущей.
— Не надо об этом, мама.
Она судорожно терлась щекою о его плечо и, задыхаясь в сухом кашле или неудачном смехе, шептала:
— Я не умею говорить об этом, но — надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это — самое одинокое существо в мире — женщина, мать. За что? Одинока до безумия. Я не о себе только, нет…
— Хочешь, принесу воды? — спросил Клим и тотчас же понял, что это глупо. Он хотел даже обнять ее, но она откачнулась, вздрагивая, пытаясь сдержать рыдания. И все горячей, озлобленней звучал ее шопот.
— Только часы в награду за дни, ночи, годы одиночества.
«Это говорила Нехаева», — вспомнил Клим.
— Гордость, которую попирают так жестоко. Привычное — ты пойми! — привычное нежелание заглянуть в душу ласково, дружески. Я не то говорю, но об этом не скажешь…
«И — не надо! — хотелось сказать Климу. — Не надо, это унижает тебя. Это говорила мне чахоточная, уродливая девчонка».
Но его великодушию не нашлось места, мать шептала, задыхаясь:
— Надо выть. Тогда назовут истеричкой. Предложат врача, бром, воду.
Сын растерянно гладил руку матери и молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шопот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.
— Ты должен знать: все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого — все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и… всё! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к человеку, как мы.
Чувствуя необходимость попытаться успокоить ее, Клим пробормотал:
— Знаешь, о женщинах очень своеобразно рассуждает Макаров..
— Наш эгоизм — не грех, — продолжала мать, не слушая его. — Эгоизм — от холода жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости…
И вдруг, взглянув на сына, она отодвинулась от него, замолчала, глядя в зеленую сеть деревьев. А через минуту, поправляя прядь волос, спустившуюся на щеку, поднялась со скамьи и ушла, оставив сына измятым этой сценой.
«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», — думал он, хмурясь и глядя на часы. Мать просидела с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.
На другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный. Вера Петровна с первых же слов спросила его:
— Что, эта барышня или дама наняла дачу?
— Какая барышня? — удивился Варавка.
— Знакомая Лютова?
— Не видал такой. Там — две: Лидия и Алина. И три кавалера, чорт бы их побрал!
Тяжелый, толстый Варавка был похож на чудовищно увеличенного китайского «бога нищих», уродливая фигурка этого бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал:
— Туробоев — выродок. Как это? Декадент. Фин дэ сьекль[4] и прочее. Продать не умеет. Городской дом я у него купил, перестрою под техническое училище. Продал он дешево, точно краденое. Вообще — идиот высокородного происхождения. Лютов, покупая у него землю для Алины, пытался обобрать его и обобрал бы, да — я не позволил. Я лучше сам..
— Что ты говоришь, — мягко упрекнула его Вера Петровна.
— Я — честно говорю. Надобно уметь брать. Особенно — у дураков. Вон как Сергей Витте обирает.
Варавка насытился, вздохнул, сладостно закрыв глаза, выпил стакан вина и, обмахивая салфеткой лицо, снова заговорил:
— А этот Лютов — прехитрая каналья, ты, Клим, будь осторожен…
Тут Вера Петровна, держа голову прямо и неподвижно, как слепая, сообщила ему об аресте Дмитрия. Клим нашел, что вышло это у нее неуместно и даже как будто вызывающе. Варавка поднял бороду на ладонь, посмотрел на нее и сдул с ладони.
— Это что же — наследственная тяга в тюрьму старшей линии Самгиных?
— Мне придется съездить в Петербург.
— Разумеется, — ворчливо сказал Варавка и, положив руку на плечо Клима, раскачивая его, начал убеждать:
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие: один брат — строит, другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!