– Ах, я, старый дурак… Гришу-то не проведали, его могилку!..
А это про мальчика Гришу он, который с мостков упал, – Горкин все каялся, будто это через него упал, – к высоте его приучал, – и на него питимью наложил суд, а самого оправил, – рассказывал он мне, когда к Троице мы ходили. Ну, купили на пятак черемухи у старого старика, а уж к вечеру дело, домой пора. Порадовались черемухе, все в нее головами нюхали, самая-то весна. Антипушка и припомнил, – ломал, бывало, черемуху, молодым. И песенку припомнил.
– Певали у вас так? – Горкина спрашивает. – «И я черемуху ломала, духовитую вязала…» как-то это… забыл. Да-а… «Головушку разломило… всюю тело растомило… всю-то ночку не спала, все-то милова ждала…» А дальше вот и забыл, не упомню.
А Горкин отплевывается, – «нашел время, дурак старый…» – заторопил нас: скорей-скорей, припоздали! А Гришу-то?.. – Ну, Гриша нас простит, скорей-скорей… – Всполошился, руки даже дрожат. Стали спрашивать, а как же в трактир чайку попить завернуть хотели, у Серпуховской заставы?..
– Ну, завернем, на полчасика, – говорит; чайку-то любил попить, да и с копченой селедки смерть пить хочется. – Все было ничего, легко… а как у бабушки Устиньи сидели на могилке, что-то меня, словно, толконуло… томление во мне стало, мочи нет.
А трактирщик знакомый у заставы, гостеприимный, ботвиньицей стал угощать с судачком сушеным, и по рюмочке они выпили. Только половой принес чайники, а тут кирпичники входят, кирпич везут из-под Воробьевки. Начали разговор, народ что-то залюбопытствовал. Подходит к нам хозяин и говорит, опасливо так; «человека лошадь убила, на их глазах по соше волочила, замертво повезли, перехватили лошадь кирпичники, верхом ехал, чисто одет… всю голову о сошу разбило, нога в стремю запуталась…»
Как он сказал, так мы и обомлели. Стали кирпичников спрашивать, какой человек, в какой одежде… Говорят, в белом спиджаке, и сумочка при нем, самостоятельный, видать… такой из себя кра-си-вый… и золотые часы на нем, целехоньки! А тут еще подошли двое киртичников, толковей рассказали:
– Нам хорошо известен тот человек, подрядчик с Калужской улицы, хороший человек, уважительный… – нашу фамилию и назвали! – Уложили его на кирпичи, рогожку подкинули и травки под голова, мягко… домой еле жива повезли. И не стонул даже, залился кровью, места живого не осталось. И спиджак прямо весь черный стал, с крови… не дай Бог!..
Бросили мы чай, погнали. Горкин молитву творит, а я ничего не понимаю, будто это неправда… а так, нарочно. Только-только веселый был, за щечку меня держал… – неправда, не было ничего! И кирпичники… – все неправда, так. Если бы правда, я плакал бы, а я не плачу, и Горкин не плачет, и Антипушка не плачет, а только настегивает Кривую. Вдруг Горкин и говорит:
– Вот Бушуй-то как чуял-выл… и во мне тревога все, на кладбище будто что в душу толконуло…
И заплакал, тоненьким голоском… – Голову в руки спрятал и затресся. И я стал плакать. Антипушка крикнул – «народу что в воротах толпится!..». Уж мы подъехали. Говорят – «хозяина привезли, лошадь разбила… а еще жив был, водицы просил, как сымали его с кирпича». И наш гробовщик Базыкин, молодой, доглядывает, тут же; Горкин на него замахал: «креста на тебе нету!.. человек живой, а ты!..» Он за народ и схоронился, совестно ему стало. Говорят, – доктора привезли уж, и доктор Клин, Крап Ерастыч, сказал: «голова цела, кости целы, – выправится!»
Потшли мы с Горкиным в дом, на цыпочках, а там Василь-Василич, в передней на табуретке сидит, лица нет. И в уголку на полу – тряпка словно ржавые такие пятна… Горкин папашенькин пиджачок признал, которые чесучовый был. А Василь-Василич замахал на нас, и шепотком, так страшно:
– Не велено тревожить, ни Бо-же мой!.. Ледом голову обложи, бредит!..
Велел в мастерскую идти, все там прижухнулись, мамашенька только с доктором.
Вышли мы в верхние сени, Горкин и закричал в окошко, не своим голосом:
– У-у, злая сила!.. – и кулаком погрозил.
А это он на Стальную. И я вижу: привязана Стальная у сарая, скучная, повислая, висят стремена, седло набок. И вспомнилось мне страшное слово кузнеца: «темный огонь в глазу».
У нас каждый день гости, с утра до вечера, – самовар так и не сходит со стола. Погода жаркая, летняя совсем, а май только. Рано зацвели яблони, белый совсем наш садик. Смородина и крыжовник зеленые бусинки уж развесили, а малина пышная, бархатная стала. Говорят, – ягодное лето будет, все хорошо взялось, дружно. Вечерний чаи пьем в саду, в беседке, а то под большой антоновкой. В комнатах душно, а в саду легкий воздух, майский, сирень скоро распустится, – на воздухе-то приятно чайку попить. И отцу поспокойней, а то от гостей шумно, тетя Люба без умолку тараторит, и накурят еще курильщики, особенно дядя Егор, кручонки свои палит – «сапшалу» какую-то, а от курева у отца голова пуще еще болит, тошнится даже. А от гостей никак не отделаться, наезжают и наезжают, все о здоровьи справляются, советами докучают, своих докторов советуют, и все дивятся, все любопытствуют, да как же это могло случиться, – ездок такой, не хуже казака ездил?..
Слава Богу, отцу гораздо лучше, обвязки с лица сняли, голова только замотана, подживает и кружится поменьше, только побаливает, и тяжелая, будто свинцом налито, и словно иголки колют. Доктор Клин успокаивает: сразу пройти не может, дело сурьезное, сколько по шоссе билась, как сбросила-понесла Стальная… – кровь надо разогнать, застоялась от сотрясения, надавливает на мозги и колет, оттого и в главах «мушки». Отец уж сам может умываться, а две недели не мог нагнуться под рукомойником. Может даже теперь немножко пройтись по зале, Горкин только его поддерживает, а то кружится голова. Да как ей и не кружиться, гости все с расспросами пристают, – да как, да что, – матушка и уводит их в сад чайку попить.
А недавно крестный мой приезжал, богач Кашин, нелегкая принесла, – раньше только в великие праздники бывал да на именины, – да громкий такой всегда, кричит на весь квартал, как на пожаре, – а отцу полный спокой прописан, – приехал и давай шутки свои шутить, слушать тошно, никакой деликатности не понимает, совсем неотесанный мужик… да другие и неотесанные, а понимают, что спокой такому больному требуется:
– Ишь ты, упокойник-то наш… по залам погуливает!.. – глупость такую выпалил! – А монашки мои… – его домина как раз супротив Зачатиевского монастыря, в тупичке, – уж отходную тебе звонить хотели, обрадовались… вот богатый сорокоуст охватим!.. И уж прознали, дошлые, как гробовщик Базыкин с аршинчиком у ворот вертелся, на кирпичах-то привезли когда!.. А ты вон всем им и доказал, как… «со слепыми – да к такой»!..
Вовсе неподходящие шутки выдумал шутить, всех нас до слез довел. Горкин покачал так это укоризненно головой, а Кашин еще пуще:
– Поедем-ка лучше в «Сад-Ермитаж», спрыснем на радостях, головки две-три холодненького отколем, – сразу от головы оттянет к…!
Отцу дурно стало, за Горкина он схватился. Потер лоб, стали у него глаза опять свет видеть, он и сказал:
– Тебе, Александра Данилыч, шутки все… ну, и я уж в шутку тебе скажу: небось больше всех радовался, что чуть меня лошадь не убила… всегда чужой беде рад, сколько я примечал…
Кашин так и закипел-загремел:
– Примечал?.. А чего ж не примечал, какая мне от тебя корысть, убило бы тебя?.. С живого-то с тебя еще щетинку-другую вырву, а чего с тебя взять, как – «со слепыми – да к такой»? Блинов, что ль, я не видал?.. ду-рак!
Схватил парусиновый картузище и выкатился из дому. Говорили – кучеру кулачищем по шее дал, – так, ни за что, здорово-живешь.
Тетя Люба, сестра отца, которая может даже стишки-песенки выдумать, очень книжная, всякие слова умеет, – про Кашина сказала: «ну, он же известный ци-мик!» Сейчас же песенку и придумала:
Железны лапы, огромны ноги,
Живой разбойник с большой дороги!
Всем поправилась эта песенка, все я ее твердил. И правда, Горкин сказал, жи-вой разбойник! с живого и с мертвого дерет. Ну, придет час – и на него страх найдется.
Приходят с разных концов Москвы всякие бедняки и старинные люди, которые только по большим праздникам бывают. И они прознали, очень жалеют-сокрушаются, а то и плачут. Говорят-крестятся: «пошли ему, Господи, выправиться, благодетелю нашему сиротскому!» Многие просвирки вынали заздравные, в копейку, – храмики, будто саички, а на головке крестик. И маслица с мощей принесли, и кусочки Артоса, и водицы святой-крещенской. Все хотят хоть одним глазком на болящего взглянуть, но их не допускают, доктор запретил беспокоить. Их поят чайком в мастерской, дают баранок и ситничка, подкрепиться, – многие через всю Москву приплелись. И все-то советуют то-се. Кто – редечный сок натощак пить, кто – кислой капустой голову обкладывать, а то лопухом тоже хорошо, от головы оттянет… а то пиявок за уши припустить, а к пяткам сухой горчицы… Доктор Клин в первый же день пиявки велел поставить, с них-то и легче стало, всю дурную кровь отсосали, с ушиба-то какая. Старый солдат Махоров, которого поцеловала пулька под Севастополем, весь в крестах-медальках, а нога у него деревянная, точеная, похожая на большую бутылку, советует самое верное средствие: