Анюте досталась небольшая угловая комната, служившая первоначально чуланом и из которой дверь была прямо на двор, имевший в ширину не более осьми или десяти шагов и окруженный плетнем, к коему плотно примыкал густой лес. Подле ее комнаты за глухою стеною была столовая, которая отвечала и за гостиную, а за нею следовали покои Марфы Петровны и дочерей ее. Из всех путешественников одна, может быть, Анюта легла спать без всяких предубеждений против этого хутора, который во всех других произвел более или менее неприятные впечатления.
Она покоилась еще крепким сном, когда на другое утро разбудили ее громкие разговоры прочих путешественников, вставших ранее обыкновенного по причине беспокойного ночлега и уже собравшихся в соседней комнате. Все жаловались на проведенную почти без сна ночь. Марфе Петровне мешал спать филин, кричавший, как уверяла она, до самого утра; а дочери ее, кроме того, слышали еще какой-то странный шепот под окнами и подозрительный свист в лесу. Это подало Дюндику повод рассказывать об известном разбойнике Гаркуше, имевшем в этом бору главное пристанище.
— Вот тогда-то было время страшное! — говорил он, — оно еще в свежей у меня памяти. Бывало, вдруг пронесется молва, что к такому-то помещику будет Гаркуша; откуда молва бралась — никто не знал, только никогда она не проходила даром. Что ж? И в голову никому не приходило готовиться к защите — сохрани Бог! Что успеет бедный помещик забрать из лучших вещей, то в охапку, да и давай Бог ноги! Ни души в доме не останется; а Гаркуша придет, выберет себе на просторе, что ему нужно, да и поминай как звали! Случалось иногда, что иной помещик сдуру даст знать о том земской полиции — и того хуже! Пока полиция собирается, а Гаркуша все-таки придет, ограбит да вдобавок еще зажжет дом со всех четырех углов. То-то, подлинно, было время!.. Нас тогда Бог миловал: Гаркуша, спасибо ему, нашего ничего не трогал. Может быть, из благодарности за то, что имел спокойный приют в этом лесу.
— А кто тогда жил в хуторе, батюшка?
— Да хутора тогда еще не было. Винокурня-то выстроена после Гаркуши. Тогда стояла здесь одна старая мельница, да и в ней завозу не бывало вовсе. Кому охота была ездить на мельницу! Я еще помню, что тут, где теперь этот дом, поставлен был большой деревянный крест, потому что на самом этом месте Гаркуша зарезал женщину, да еще с грудным ребенком. Бывало, мельник рассказывал, что в ночную пору часто около этого креста играли два огонька, один побольше, а другой поменьше: это, верно, были души убитых, и в то же время всегда в лесу слышен был такой стон, что у мельника на голове волосы подымались как щетина!
— Ах, Господи! — вскричали Вера и Софья, побледнев. — Разве нельзя было выстроить дома в ином месте?
— Да, вы говорите. Был у меня приказчик, англичанин; нечего сказать, человек преискусный, он и винокурню здесь устроил — да ведь они ничему не верят! Ему, видно, надоели поговорки об этом кресте и об Гаркуше; он, ни дай ни возьми, — взял, выкопал крест да и построил тут дом. Я ужаснулся, когда узнал эти проказы, но поздно было поправить дело! Англичанина, разумеется, я тотчас прогнал, а дом остался. Не ломать же его!
— Маменька, — сказала Вера, обратясь к Марфе Петровне, — вот отчего слышен был ночью шепот и свист! Ой, кабы нам скорее отсюда убраться!
Марфа Петровна сидела, пригорюнившись, и не говорила ни слова. Она почти столько же, как супруг ее, боялась привидений, а дикий и уединенный хутор весьма способен был к поддержанию этой боязни. Проведенная под напевом филина ночь и того более расположила ее к подобным впечатлениям, и потому она молча и с любопытством слушала долгие рассказы Клима Сидоровича, который, быв одобрен необычайным ее вниманием, с удвоенною охотою распространялся об этом предмете. Прыжков, хотя и покушался смеяться над его рассказами, но, заметив, что шутки его раздражали слушателей, решился молчать.
Разговоры эти прекратились тогда только, когда вошла к ним Анюта. Все, кроме Прыжкова, взглянули на нее с таким суровым видом, что она смешалась, не зная, чему приписать явное их неудовольствие. Могла ли она вообразить себе, что они на нее сердились за пребывание свое в страшном для них хуторе!
После чаю пошли они взглянуть на мельницу и на винокурню, но прогулка эта мало им доставила развлечения. Всё казалось им так уныло, так дико, что, несмотря на старания Прыжкова, ему не удалось развеселить их ни на одну минуту. Весь день прошел в тщетных покушениях чем-нибудь разогнать скуку. Марфа Петровна, сидя на крыльце, считала тальки и бранила приказчицу; барышни бродили около пруда, заросшего тростником, ловили рыбу на удочку и искали грибов по опушке бора; но хутор от этого не переменял своего мрачного вида. Когда настал вечер и солнце скрылось за лесом, рассказы Клима Сидоровича начали оживляться в их воображении: им показалось страшно оставаться в присутствии древних сосен, современных Гаркуше, и они поспешили домой. Но и тут, на самом пороге, встретило их воспоминание о зарезанной женщине и о скачущих огоньках.
Таким образом прожили они в хуторе около трех дней, и положение их становилось ежеминутно несноснее. Анюта, не понимая причины, заставлявшей их оставаться в таком месте, которое, очевидно, им не нравилось, неоднократно спрашивала, зачем не продолжают пути в Полтаву; но на эти вопросы отвечали ей явными подлогами, и она наконец перестала говорить об отъезде. Между тем ни Дюндик, ни сам Прыжков не знали, что начать с Анютою: заставить Клима Сидоровича ее уговаривать было бы вовсе безуспешно, а надежда Прыжкова любезностию своею тронуть ее сердце также совсем почти исчезла. Он ясно видел, что она не обращала на него никакого внимания; а когда их нарочно оставляли одних, чтоб доставить ему случай ее пленить, она удалялась в свою комнату, невзирая на строгие приказания Марфы Петровны, которые иногда доходили почти до брани.
Итак, несносная для всех жизнь в хуторе не принесла никакой пользы их видам, кроме удаления Анюты от тетушки. Рано или поздно она, однако же, должна была открыть их местопребывание, и они чувствовали, что в таком случае уже навсегда прекратилось бы влияние опекуна на Анюту. Надлежало принять какие-нибудь решительные меры, тем более что Марфа Петровна не могла равнодушно думать о продолжении пребывания своего в хуторе. Но сколько ни ломали они себе голову, никто не мог придумать ничего дельного, и Марфа Петровна после каждого разговора об этом предмете становилась недовольнее и сердитее. Ко всему этому присоединились еще и толки слуг, которые громко поговаривали, что в ночное время в хуторе что-то неладно. Сначала не обращали большого внимания на эти толки, которые Прыжков всегда объявлял пустяками; да и в самом деле они не заключали в себе ничего важного. Иной видел, что на кровле господского дома что-то шевелилось; другой рассказывал, что вечером встретил он черную кошку, которая не хотела посторониться с дороги; третий уверял, что каждую ночь кто-то царапается в дверь кухни. Всё это хотя увеличило страх Дюндика и его семейства, но, по мнению Прыжкова, могло быть объяснено самым естественным образом.
В исходе третьего дня рассказы эти приняли, однако, вид более важный, так что возбудили внимание самого Прыжкова. В этот вечер кучер в величайшем страхе прибежал на кухню и объявил, что, вошед в конюшню, чтоб лечь спать, он нашел всех лошадей повороченных хвостом к яслям. В самое то время повар, открыв кастрюльку, в которой на ужин готовилась курица, вместо оной нашел лошадиное копыто!
Вести эти в ту же минуту дошли до Клима Сидоровича, который, побледнев от страха, сообщил их жене и дочерям и перепугал их до полусмерти. В справедливости этого происшествия невозможно было сомневаться, ибо кучер и повар ссылались на свидетелей, к тому же копыто находилось еще в кастрюльке, а до лошадей кучер после того и не дотрогивался. Прыжков отправился туда, чтоб удостовериться собственными глазами; но и тут не нашел он в этом ничего сверхъестественного и утверждал, что, верно, кто-нибудь из людей же сыграл эту шутку. Он грозил исследовать это дело на другой день и обещался строго наказать виновного. Но при всем том ему не удалось успокоить ни Клима Сидоровича, ни Марфу Петровну.
После ужина, до которого никто из всего семейства не хотел и коснуться, Дюндик боялся идти один в свою избу и потому, под предлогом, что в темноте опасается упасть, приказал двум лакеям вести себя под руки. В самом деле, ночь была ужасно темная, так что фонарь, который нес один из слуг, едва освещал перед ними дорогу. Клим Сидорович, крепко упираясь на своих вожатых, счастливо спустился с крыльца; но не успел он еще ступить двух или трех шагов, как кто-то сзади сорвал с него картуз.
— Полно дурачиться, Прыжков! — закричал он с сердцем, — с ума ты сошел, что ли?
Он остановился. Всё около него было тихо, ничто не шевелилось.