— А если он узнает? Еще, пожалуй, на поклоны поставит… Бедовый он у нас.
— Уж не знаю, как мне быть.
— Вот что, у меня блеснула искра, — с оживлением заговорил Паньша. — Он вас непременно спросит о ведомости, а вы ему скажите, что получили сегодня.
— Хорошо.
— Покорно вас благодарю! — растроганным голосом проговорил Паньша и, схватив мою руку, неожиданно поцеловал ее. — Такую уху заварим с Андроником да с Паганини…
От меня Паньша перешел на другую сторону улицы и, подобрав полы подрясника, болтавшиеся по бокам как подшибленные у птицы крылья, одним махом перебросил свое протяженно сложенное тело через прясло в чей-то огород, где и пропал.
Я знал попа Андроника больше десяти лет. Это был истинно русский человек, без всякой примеси, и, как в каждом истинно русском человеке, достоинства и недостатки в попе Андронике представляли собой самую пеструю смесь. В одно и то же время оригинальный старик был хитер и наивен, добр и cкуп, хотя не старался скрывать своих недостатков и не выставлял напоказ добродетелей. Ум у о. Андроника был от природы сильный, но совсем не тронутый образованием, как неотшлифованный драгоценный камень. В его разговоре всегда звучала ироническая нотка, причем он чаще всего смеялся над самим же собой. Прибавьте к этому безграничное добродушие, в котором, как в воде, растворялось и тонуло все остальное. Бурсацкая закваска настолько въелась в попа Андроника, что он совсем не замечал ее и оставался старым, закоренелым бурсаком, не поддаваясь никаким новым веяниям и знамениям времени. «Меня еще в деревянной колодке водили в бурсе-то, — рассказывал старик в веселую минуту, — а все за матушку-водочку… Поймали пьяного, сначала отодрали, как Сидорову козу, а потом на шею завинтили два деревянных бруса да так и продержали целую неделю. Вот у нас какая была наука-то… Нынче уж, пожалуй, и в острогах так не держат, как нас учили!»
Колодка, это варварское, чисто китайское наказание, в России давно вывелась, но в сибирской бурое процветала еще пятьдесят лет назад.
— А в семинарии-то мы, братчик, учились разве по-нынешнему! — рассказывал о. Андроник. — Народ все большой был — великовозрастие… По тридцати лет бывали лбы, И здоровенный народ. Взять хоть меня: подковы гнул, братчик, двухпудовые гири бросал на крыши. Силища была у меня, как у хорошего черта. В одних тиковых халатиках ходили в семинарии, а зимой в шубах в классе сидели. А каждое воскресенье у нас кулачный бой происходил с мещанами — стена на стену. На масленице как-то, братчик, мы двоих мещан уходили — и не дохнули. Одним словом, могутный был народ, не осевки какие-нибудь. Крепко иногда доставалось и нам… Однажды, братчик, один столяр так меня угостил по голове гирькой, что две недели без памяти вылежал в больнице. Только одно плохо было: все бедный народ был, гроша расколотого за душой не бывало. Как птицы небесные, братчик, жили, и ничего… Бывало, на вакацию нас обозом отправляли, как дрова. Подвод семьдесят наберут, нагрузят семинаристами и повезут. Неделю в обозе-то плывешь: лошадь везет, а кусать нечего. "Сами должны были промышлять пропитание… Уж нас знали по тракту: как обоз с семинаристами в деревню, бабы все двери на запор, потому гусь попал — гуся в мешок, поросенок — и поросенка туда же, хлеба, овоща, молока. Силой так и отбираем, как разбойники хорошие. Ведь нас орда валит человек в полтораста, ничего не поделаешь… И головы только, братчик, были!.. Маленькие деревни такмы приступом брали… Ну, раз и нам Досталось на орехи. Ехали мы мимо одной татарской деревни, — большая деревня, а у татар какой-то праздник случись— ну, ураза по-ихнему. Хорошо. Едем мы мимо мечети, а в мечети народ алле молится. Тут кому-то и пади в голову: схватил мешок с двумя поросятами, забежал в мечеть да мешок и бросил по самой середине. Сделали мы это дело, а потом и видим, братчики, что неладно сделали… Отмолятся татаришки, в погоню за нами ударятся, а на обозе не уекочишь. Ямщики сильно струхнули… Ну, выпили ведро водки для: храбрости и ползем по дороге. Только вдруг, слышим, погоня: вся деревня за нами гонится на вершных. Человек сто татаришек так и мчатся на нас, — кричат, нагайками машут. Дреколье разное с ними… Ну, мы были не плохи: телеги сдвинули стеной, а сами за телегами засели, тоже с дрекольем да с камнями. И началась, братчик, настоящая битва: едва мы живы ушли тогда… Больно злы эти татаришки, так с ножами и лезут на нас. Крепко нам досталось… Кому глаз подбили, кому спину отшибли, кому голову… настоящее поле на брани убиенных!..
Паньша во многих отношениях был полной противоположностью о. Андроника и, вероятно, в силу такой противоположности питал к старику какую-то собачью привязанность. Сам по себе Памыпа являлся тем, что принято называть широкой русской натурой; широчайшая бесхарактерность и непреодолимая страсть к водке сделали из Паньши неудачника и вечного дьячка. Он был умен, изворотлив, находчив, умел польстить, но при благоприятных обстоятельствах обнаруживал все признаки самой черной неблагодарности, хитрил, обманывал и продавал. Особенностью Паньши в этих качествах было то, что он, всегда действовал «под наитием» или когда в его голове «блеснет искра». Мугайская церковь имела при себе большой причт, причем попы, дьяконы, дьячки вечно рознили, и Паньша являлся великим дельцом в сфере этой внутренней политики — обманывал, подстрекал, наушничал и просто клеветал. В своей роли он являлся неподражаемым и даже обнаруживал какуюто поэтическую складку, когда приходилось изобретать что-нибудь необыкновенное. Как оправдание, Паньша мог бы привести свое затаенное желание как-нибудь сделаться дьяконом, — это желание превратилось у него в настоящую idee fixe.[6] Но дьяконство, за разными независящими обстоятельствами, както всегда ускользало из-под самого носу Паньши: то Паньша подерется в пьяном виде, то сгрубит попу, то крепко побьет жену — одним словом, вечно устроит что-нибудь самое неудобосказуемое, а начальство все это мотает да мотает себе на ус. Сближение Паньши с о. Андроником и с учителем рассматривалось заводскими политиками, как явный заговор против новенького «неопытного священника:.
В Мугайском заводе я пробыл недели две, а затем уехал в другую часть Урала, но года через полтора, после рождества, мне опять пришлось заехать к Фатевне.
Вид на Мугайский завод зимой был самый печальный, потому что все домики и даже фабрика точно утонули в глубоком снегу.
Небольшие избушки совсем исчезали в сугробах снега, и только к воротам у хороших хозяев были прогребены в снегу глубокие траншеи; из окон таких избушек не видно улицы в течение целых шести месяцев. Домик Фатевны стоял на самом пору, и северо-восточный ветер наметал вокруг него громадные снежные завалы, так что во двор нам приходилось въехать, точно в яму. Расчищать снег вокруг дома Фатевна считала излишней роскошью, потому что все равно в первую же пургу наметет вдвое больше, — значит, супротив бога не пойдешь, а только даром деньги изводить на снеговые раскопки.
— И в самый ты час, дева, приехал! — встретила меня Фатевна, появляясь на крылечке в двух шубах.
— А что? — спрашивал я, с трудом вылезая из глубокой кошевой.
— Да уж так… Пойдем в горницы, там сам увидишь. Сугробно ехать-то было, поди?.. Невпроворот нынешним годом снега напали: совсем замело.
В следующей комнате я, к своему удивлению, встретил Помпея Агафоныча Краснопевцева, который был одет по-домашнему, в каком-то пестром халате.
— Узнал? — спрашивала Фатевна меня, забегая вперед. — На фатере у меня стоит теперь… Как же!.. Ну, уж говорить, что ли, всю правду, Агафоныч? А?..
— Говори, если язык чешется, — угрюмо отозвался Паганини, вспыхнув до ушей.
— И скажу, дева… Разве это худое что-нибудь? Ты уж поздравь нас, — обратилась Фатевна ко мне. — В женихах у нас Помпей-то Агафоныч живет… Вот те истинный Христос!.. В закон вступить хочет…
— А на ком он женится? — спросил я.
— Как на ком, дева? На Феклисте моей… (Как же!.. Второй месяц теперь приданое ей проворим с Глафирой. В настоящем виде свадьбу справляем, как следует быть свадьбе… Обрученье уж было… Отец Егор и благословлял жениха с невестой.
— Будет тебе молоть-то, Фатевна! — огрызнулся Паганини, начиная терять терпение. — Ступай лучше насчет самовара орудуй…
Фатевна самодовольно посмотрела на будущего зятя своими ястребиными глазами: дескать, вот, погляди-ка, какого я зятька для Феклисты обработала, — в лучшем виде… В ее обращении с Помпеем так и сквозило то особенное чувство собственности, с каким все женщины относятся к своим вещами очевидно, Паганини попал в движимое имущество Фатевны. И ситцевый сарафан сидел на Фатевне как-то не так, как раньше, и лицо точно помолодело, и повертывалась она еще быстрее прежнего, — видимо, она переживала свою самую счастливую минуту, как баба по преимуществу, для которой вступление Феклисты в закон являлось настоящим торжеством. Направившись к двери, Фатевна вернулась с полдороги и, уставив руки в боки, проговорила: