Все кончено. Нам теперь отсюда до утра не выбраться.
А завтра мне в школу: первое сентября! Ребята, наверное, уже приготовились к занятиям: нагладили рубашки и брюки, нарвали в палисадниках цветов для учителей...
А у меня всегда не так, как у людей.
- Федорка, где ты?.. Колесо поломалось.
Пересиливая охватившее меня отчаяние, я иду на голос отца. Слышно, как он возится у брички, чем-то тяжелым стучит по колесу. Дождь льет. Понуро темнеют быки, скрипя ярмом.
- Одна ступица осталась, а спиц как и не было! Высыпались...
- Ночевать теперь? - обреченно спрашиваю я.
Отец берет с воза топор и пропадает во мраке близкого леса. Вскоре оттуда доносится частый и сильный стук, а потом, ломая ветки, на землю с глухим звуком падает дерево. Я кидаюсь на помощь отцу сквозь мокрые кусты, но он останавливает меня:
- За быками доглядай. Я сам управлюсь.
В его голосе спокойная, разумная убежденность в том, что мы все-таки не застрянем тут до утра, дотянем до караулки. А там дорога ровная. Он такой, мой отец, в трудные минуты: предприимчивый и решительный, готовый на все. Первое время еще посуетится, повздыхает, но тут же соберется с духом, прикинет, что к чему, - и за работу. Я слышу, как он, тихо покряхтывая, обрубает с дерева ветки, как деловито шебуршит в кустах, и у меня Тоже рождается уверенность: выедем, непременно выедем!
Отец вытаскивает на дорогу ровную и толстую лесину, бросает ее наземь:
- Вот колесо! Просунем ее под ось промеж брусьев, увяжем покрепче и пошла, посунулась! - И совсем уж весело прибавляет: - Ты, Федорка, носа не вешай.
С таким колесом не то что до Марушки - до Москвы в пору доедем!
В размочаленных сапогах, до нитки мокрый, он совсем не чувствует холода, даже плащ снял и ворочает брусья в одной фуфайке. В пример отцу я тоже поворачиваюсь живее, работаю у него на подхвате. А это и правда хорошо - верить в свою удачу. Верить, несмотря ни на что!
Тогда и ночь не такая безнадежно темная, и дорога больше не пугает своей неизвестностью. Как-то незаметно мы приладили лесину, по-новому увязали брусья и опять тронулись в путь.
Цоб-цабэ!
Ноет лесина на скользких каменных плитах, чуть слышно шипит, приборматывает в лужах, стойко вынося на себе тяжесть воза. Едем. Все-таки мы едем! Ловок, изворотлив в дорожных делах отец. Другой на его месте растерялся бы и стал дожидаться дня (мол, утро вечера мудренее!), а он спокойно рассудил и нашел счастливый выход... Как ни в чем не бывало шагает опять отец, ведя в поводу послушных быков. Тьма... Шумит и шумит дождь.
В полночь мы подъезжаем к караулке. Волкодавы с угрожающим лаем кидаются нам навстречу, но вдруг останавливаются и затихают, успокоенные хрипловатосердитым голосом Кузьмича:
- Кто это?
Свет электрического фонарика, едва пробивая мглу, ощупывает наш воз. Отец поспешно отзывается:
- Это я, Кузьмич, я!..
Он рад, что навстречу нам вышел Кузьмич, а не другой лесничий. Кузьмич, простуженно кашляя, поднимает тяжелый шлагбаум и пропускает наш воз. Потом они закуривают. Кузьмич спрашивает:
- Ну как?
- Ничего, - говорит отец. - Дорога справная. Я думал, хуже будет, а она - справная... Колесо вот одно смял, так сам же и виноватый: не усмотрел. По припечкам как понесло, думал, и брусьев не соберу...
- Дотянешь?
- Теперь не дорога, а чистая скатерть-самобранка.
Только нахлестывай, погоняй быков. Доберусь.
К утру мы приезжаем домой. Мать вышла встречать нас, когда мы только миновали первые дворы хутора:
видно, всю ночь не спала, волновалась за нас и, услышав скрип лесины, кинулась на улицу. В накинутом на голову мешке, какая-то маленькая и суетливая, она заспешила открывать ворота, обеспокоенно приговаривая:
- Дождь ливмя льет... Простыли небось? Ой, куда ж тут не простыть!.. Да не разгружайте их, завтра скинете. Будь они неладны, эти брусья... Ступайте в теплое, переоденьтесь.
- После переоденемся, - твердо решает отец. - Мне надо тягло отвезти на стан.
Под неугомонным холодным дождем, мокрые, озябшие до дрожи, но обрадованные голосом матери и тем, что мы уже в своем дворе и не встретился нам Крым-Гирей, мы работали не передыхая. Когда брусья улеглись под забором, дождь внезапно кончился. Мать удивилась:
- Надо же! Он вас как метил.
Переодевшись в сухое, отец поехал на стан, а я залез на печку, блаженно растянулся на теплой дерюге, с удовольствием зажмурил глаза... Какое это счастье - после тяжелой, изнуряющей дороги вновь оказаться на родной печке, где сладко пахнет печеными яблоками! И какая радость - вдруг понять, что ты, как и отец, все пересилил, все смог и опять вернулся в дом вдохнуть его привычного тепла, набраться сил для новых дорог... Спать.
Теперь надо спать. Я заслужил этот сон.
Я сижу во дворе на брусьях, привалившись спиной к забору. Уже полдень, небо давно распогодилось, опрокинуло над хутором свою голубую нежную чашу с белыми барашками облаков. Скоро из школы приедет на велосипеде мой друг Мишка Лукьянов и расскажет мне о нашем десятом "А", о том, кому он подарил за меня букет осенних гвоздик. Я просил его нарвать их для учительницы по русскому языку Екатерины Ивановны, но Мишка по рассеянности всегда что-нибудь напутает, и я тревожусь, подарил ли он Екатерине Ивановне ее любимые гвоздики... Мне немножко обидно, что я не в школе в такой радостный день. Но зато я сижу на брусьях с Синих скал. Настанет срок, мы распилим их на пилораме. Балки отвезем тетке Назарихе (то-то обрадуется она!), а из досок-сороковок настелем гладкий сосновый пол в спальне нашего нового дома. И зимой, в самую лютую стужу, не будет зябко ходить в доме босиком.
Приедет Мишка, я усажу его на брусья рядом с собой и тоже расскажу ему кое о чем. Я расскажу, как мы рубили у Синих скал сухостой, как у нас потом сломалось колесо, но мы не растерялись, и какой был непроглядный дождь в горах...
На дворе свежо, солнечно. Брусья, еще сохранившие холодноватую влагу в коре, пахнут по-особенному терпко и остро. Мне хорошо сидеть на них, полной грудью вдыхать хвойный запах. Мать, белея платком, копает в огороде картошку. Отец с Косоруким ушли на поминки. Кругом тишина, и на душе ясно, спокойно от сознания удачно исполненной работы. Сухостой, прежде далекий и недоступный, теперь смирно лежит под нашим забором.
Под вечер возвращаются с поминок отец с Косоруким, с ними и мой крестный дядя Ермолай. Все трое, оживленно переговариваясь, любуясь брусьями, поддают носками сапог под их изжелта-темные бока, потом чинно рассаживаются подле меня.
- Ну вот, - говорит отец, - и успел! Брусьев привез, тетку добром помянул. Золотое сердце было у нее.
У других ничего не попросит, а сама норовит всех одарить. Детвору за собой хороводом водила: тому мячик тряпичный, тому пряник, той куклу. Со стороны поглядеть - сухая, узкогрудая, одни мощи... А душу имела широкую.
- На дрова покойница скупой была, - вставляет Косорукий.
- Так это что? Это не скупость, - возражает дядя Ермолай, поглядывая на Косорукого голубыми, глубоко посаженными глазами. Сквозит в них кроткий и тихий свет. - За это и простить можно. У нее скупость от беды, а у Крым-Гирея от зла. Федориху люди понимали и жалели, Крым-Гирея не любят.
Не в добрый час дядя Ермолай вспомнил про объездчика: отворилась калитка, и во двор, сторожко озираясь, влетел сам Крым-Гирей, с широкой ременной плеткой за голенищем сапога. Следом за ним вошел и председатель колхоза Данило Иваныч Травкин, седой, приземистый, с обожженным красным лицом. Говорят, на фронте он горел в подбитом танке, но чудом спасся. На зеленом кителе у Данилы Иваныча колодочка воинских наград.
Я как увидел их, так и обомлел: влипли!
Крым-Гирей окинул цепким взглядом брусья, криво усмехнулся одними тонкими и темными, как сухая земля, губами, с торжествующим видом обернулся к председателю:
- Пняли, какие осины! Не-е, Данило Иваныч, я не ошибуся! У меня глаз ватерпас! Еду утречком мимо двора, смотрю: брусья. Грабитель... Крым-Гирей широко, властно утвердил на землю ноги в кирзовых смазных сапогах, выхватил плетку, поиграл ею перед отцом. В его глазах так и светилось: "Ну што? Чья взяла?!" - Теперя не отвертишься, - сказал он. Сам Данило Иваныч в свидетелях!
- Ладно, - строго оборвал его председатель и обратился к моему отцу: Максим, я тебе какой билет давал? Осиновый?
- Осиновый.
- Выходит, самовольничаешь... Откуда они?
- Это ж сухостой, - с трудом выдавил отец. - С Синих скал... Вспомни, Иваныч, мы были там на заготовках. Ты еще в бригадирах ходил. Туда ж и леший не доберется, все одно сгниют!
Председатель сочувственно вздохнул, помолчал. На войне служили они в одном пехотном полку, Данило Иваныч - командиром роты, отец - рядовым. Случалось, вместе попадали в нелегкие переделки.
- А не твоего ума дело! - вспыхнул Крым-Гирей. - Нехай гниют, а не трожь! Сказано: не рубить сосны - не руби. Закон, пнял?.. Да што с ним толковать, Данило Иваныч. Акт составим и на суд.