Ананий Иваныч был тоже словно в каком-то тумане, но тем не менее все-таки крепился и делал вид, что совершенно трезв. Он поминутно подходил к гробу и старался сомкнуть раскрывшиеся уста Агафьи Степановны, словно не нравилось ему выказывавшееся отсутствие двух передних зубов у покойницы. Фельдшер Михаил Михайлыч стоял неподалеку от Анания Иваныча с совершенно красными глазами, но так как красноту эту можно было приписать обильно пролитым слезам, тем более что Михаил Михайлыч принадлежал к числу людей слезливых, то она и не обращала на себя особенного внимания трезвых людей. Михаил Михайлыч как будто не верил смерти своей пациентки и потому тоже подходил к гробу и заботливо щупал сложенные накрест окоченевшие и с посиневшими ногтями руки ее.
— Живности — нет? — спрашивал шепотом Ананий Иваныч, и фельдшер таким же шепотом отвечал: — Нет.
Наконец отпевание кончилось. Разрешительную молитву поп прочел про себя и только слова: «Несть бо человека, иже поживет и не согрешит» как-то словно нечаянно вырвались из груди его и громко раскатились под сводами почти пустой церкви. Дьячки пропели «вечную память», и затем началось последнее целование. Пение это потрясло дам; послышались всхлипывания, зашумели платья, и все пришло в движение. Мужья поспешили к своим женам и, поддерживая их под локти, опасались дурных последствий. С Матреной Васильевной сделался истерический припадок, и она почти без чувств упала на руки насилу стоявшего на ногах Ивана Парфеныча.
— Прощайтесь! — проговорил священник и, указав рукой на покойницу, отошел к сторонке, чтобы не мешать.
Волнение усилилось еще более, и все пододвинулись к гробу. Тут только, окинув церковь, я заметил крапивников. Они были всеми забыты, им забыли даже дать свечи. Мальчуганы эти стояли в углу церкви рядом с гробовой крышкой, крепко прижавшись друг к другу. Какой-то испуг изображался на их истомленных горем личиках; они словно боялись подойти к гробу матери, словно страшились последнего лобзания и, не находя в себе достаточной твердости осилить это последнее лобзание, упорно стояли на своих местах. Старуха просвирня подошла к ним, погладила по головкам и проговорила: «Ступайте, болезные, проститесь с мамкой», но они только вытаращили глаза на нее, а с места не двинулись.
Первым к гробу подошел Ананий Иваныч. Он опустился на колено, прикоснулся рукой к полу, потом встал, перекрестился и, вытянув губы, поцеловал покойницу в лоб и руки. Затем он сделал опять земной поклон и, обчистив пыль с колен, шепнул фельдшеру: «Попахивает однако!»
— Идите, идите! — раздавался сзади голос просвирни, тащившей за руки крапивников. — Идите, поцелуйтесь в последний раз!..
Этот «последний раз» словно ножом хватил всех по сердцу. Крапивники подошли к гробу, один с одной стороны, другой — с другой, припали оба на впалую грудь матери, и отчаянные рыдания огласили церковь. Они не то прощались с нею последним целованием, не то сами силились умереть, истекая слезами, не то старались разбудить умершую. Но она лежала неподвижно, худая, холодная, с посиневшими губами и веками, с головой, неестественно пригнувшейся на грудь, и вряд ли чувствовала это последнее лобзание своих крапивников. Их насилу оторвали от матери, отвели в сторону и крепко держали за руки. Стали прощаться остальные; церковь огласилась воплями, причитаниями, а тем временем мужики принесли крышку, накрыли ею гроб и принялись заколачивать длинные железные гвозди…
— Берись! — кричал фельдшер. — Иван Парфеныч! Михаил Григорьевич, Канатников! беритесь! заходи в ноги, бери за ноги… Ну, подымай ровней, не запрокидывай…
И все эти люди, перекинув через плечо белый коленкор и замотав один конец его за руки, подсунули коленкор под гроб и понесли вон из церкви. Раздалось перезванивание; вышли на воздух, и, защурив глаза от яркого солнечного блеска, показавшегося еще более ярким после полумрака церкви, все направились за гробом к кладбищу. Гроб опустили в могилу и стали засыпать…
— И меня, и меня! — закричал вдруг Ванятка и бросился было к могиле, но его схватили за руки и удержали…
Когда все было покончено и когда на том месте, где только что зияла могила, образовался холм из свежей глинистой земли, украшенный двумя накрест положенными заступами, нервное настроение публики как будто поуспокоилось; что-то тяжело давящее сердце как будто отвалилось и, отвалившись, дало возможность свободно вздохнуть. Бросив последнюю горсть земли, все словно почувствовали, что долг свой они исполнили, что больше бога не будешь и что теперь остается только покорно преклониться пред его волей. Все так и сделали. Одним из первых в числе преклонившихся был Ананий Иваныч, и как только курган на могиле был окончен, так он, отерев слезы, обратился к присутствующим и пригласил к себе в дом помянуть покойницу.
Там все уже было вымыто, вычищено и прибрано; даже вынесена была кровать, на которой умерла Агафья Степановна, даже перина ее висела уже на заборчике сада и выветривалась на воздухе. Все собрались в комнату покойницы, отслужили литию, съели по ложке кутьи и принялись за чай.
Часов в двенадцать начался обед. Когда все стали шумно рассаживаться по местам и когда на стол подали на двух блюдах холодное, я вышел из комнаты. На крылечке я увидал крапивников. Их забыли даже к обеду позвать. Они сидели, опять прижавшись друг к другу; Ванятка дрожал…
— Ты что дрожишь? — спросил я его.
— Озяб, холодно… мочи нет…
— Постой-ка, я с ними поговорю! — заметил Аркашка и, закутав брата в кацавейку, встал и подошел ко мне.
— Что, — начал он, — кому теперь мамкин дом перейдет?
— Конечно, вам, наследникам, — ответил я. — Ведь дом принадлежит вашей матери!
Но Аркашка сомнительно покачал головой:
— Не отдаст он нам его, ни за что не отдаст! — проговорил он, нахмурив брови.
— Заставят отдать…
— Кто его заставит? — перебил меня Аркашка. — Вот платья мамкины тоже бы нам должны были поступить, а он вчера два самых лучших попу продал… Коробочка в шкапу с золотыми серьгами была — пропала не знай куда!.. Ведь они вчера два ведра водки выпили, а сегодня еще три ведра взяли… Всю ночь в трынку бились… пятнадцать рублей в трынку проиграл…
Ванятка дрожал всем телом и, щелкая зубами, слушал, внимательно устремив на меня большие, испуганные глаза свои.
— Кто за нас заступится! — продолжал между тем Аркашка. — Кабы мы законные были, а то, знамо, крапивники… Кому какое дело до нас!.. Забросят нас, как щенков каких-нибудь; попищим, попищим, да и подохнем, и вся недолга…
И все это Аркашка проговорил так просто, так задушевно, а дрожавший Ванятка так пристально смотрел на меня из-под своей кацавейки, что я тотчас же отправился к мировому, и тот немедленно сделал распоряжение о принятии охранительных мер. На другой же день, к великому изумлению Анания Иваныча, явился к нему судебный пристав, описал и опечатал все имущество Агафьи Степановны и впредь до рассмотрения дела передал кому-то на сохранение все описанное.
— Ну, дяденька, спасибо тебе! — благодарил меня Аркашка. — Кабы не ты, все пропало бы, а теперь, может, и нам достанется что-нибудь. Только вот Ванятку больно жалко!..
— А что с ним?
Аркашка даже рукой махнул.
— Помрет, должно! Не гуторит ничего, не пьет, не ест, а жар в нем стоит такой, что словно весь в огне горит!..
— Что же ты фельдшера не позовешь?
— Уж я звал…
— Что же?
— Не идет он, да и шабаш! Это, говорит, от огорчения с ним, а такие, говорит, болезни лекарствами лечить нельзя!.. Уж я Ванятку-то к просвирне перетащил; у нее на печке лежит теперь.
— Зачем же к просвирне, а не в доме?
— В доме у нас такое пьянство идет, что хоть и не ходи… Я тоже ушел из дому.
— Где же ты?
— Тоже у просвирни живу…
— А он в доме? — спросил я.
— А он в доме один распоряжается…
Год спустя, и опять-таки в средних числах июня месяца, я с тем же фельдшером Михаилом Михайлычем опять угодил на пчельник Ивана Парфеныча. На этот раз, однако, пчельник представлял собою совершенно иную картину. Едва только вошли мы на площадку, сопровождаемые неистовым лаем известной уже нам собаки, как увидали под навесом за чайным столом расфранченную компанию, состоявшую из четырех персон. Здесь были: Иван Парфеныч, Матрена Васильевна, Ананий Иваныч и еще какая-то молодая особа лез: двадцати пяти, в палевом холстинковом платье и с несколькими цветочками, воткнутыми в косу. Ананий Иваныч сидел рядом с этой особой и, нежно держа ее за руку, не спускал с нее масленых глаз своих. Он тоже был разодет франтом. На нем был черный сюртук, голубой галстук, завязанный роскошным бантом, и белый пикейный жилет. Высокие накрахмаленные воротнички сорочки подпирали ему под самые уши, тогда как манишка с двумя-тремя блестящими запонками словно латы выдавалась вперед и придавала всей осанке его какой-то особо торжественный вид. Точно так же расфранчены были и Иван Парфеныч с Матреной Васильевной. Все это. вместе взятое, а равно и кипевший на столе самовар и несколько тут же стоявших тарелок с орехами, пряниками и конфетами, ясно говорило, что на пчельнике происходит нечто выходящее из ряда обыкновенного.