и не верила собственным глазам. Боже! Да как это он плывёт?! Не то плывёт, не то идёт… Клешни в недвижении подняты над головой, будто в плен идёт сдаваться. Плывёт и не плывёт… Похоже, что на месте стоит. Не-ет. Вроде двигается… Но почему ему воды по грудки?
— Там что, мель? Он просто идёт? — не без восторга спрашивает Раиса у Гордея.
— Если хорошо плаваете, разденьтесь и проверьте там сами ту мель. А насчёт идёт…
Гордей невольно залюбовался Валеркой. Воскликнул:
— На красотень, я тебе дам, идёт! На красотень! Так он ещё никогда не ходил. Сейчас, наверно, придумал этот способ. Строго вертикально идёт. Перебирает одними ножками. Плясун! Воду толчёт в ступе. Да ступа — окинул беглым взором далеко и широко размахнувшийся пруд, — больно уж велика. Тяжело-о так идти. Тяжело-о…
Валерка оглянулся. По сияющему его лицу не было видно, что ему тяжело. Совсем напротив!
Гордей и Валерка встретились глазами.
Кивком головы указав на Раису, Валерка погрозил Гордею указательным пальцем и сразу, как только Раиса посмотрела на него, на Валерку, Валерка прижал оттопыренный указательный палец к среднему и завалился на спину, словно со стыда прятался за щитком поднятых рук. За Гордеевым узлом.
— Ну вот. Прошла почта. Валерка начал читать свою газету, — сказал кто-то на берегу.
— Нет. Он вернулся из библиотеки, — уточнил другой голос, — и читает что-нибудь про Наполеона или про Суворова. Любит про великих читать!
Валерка легко плыл на спине, держал перед собой тесно сдвинутые скобки ладоней. Действительно, можно было подумать, что он читает.
Сквозь пальцы он увидел Раису. Увидел Гордея. Но тут же перевёл взгляд с Гордея на Раису и больше не убирал с неё глаз. Так удобно, так ловко было подсматривать. Она не видит твоего лица. Зато ты видишь её всю. Ещё удобней оказалось наблюдать в щёлку меж бечёвочными витками Гордеева узла на запястьях. Щёлка эта была ниже. Как раз у самых глаз и безо всяких усилий позволяла видеть всё на берегу.
Он отходил всё дальше и дальше. Ма́лели черты красивого Раисиного лица. Тоньше, меньше становилась она сама, потому и менее привлекательной, отчего в конце концов Валерка и перестал пялиться на неё, простодушно отдался мыслям про то, как они вдвоём пойдут на закате прямиком с пруда к нему домой через всё село. Представил, какие взгляды будут метаться в них из-за занавесок. Представил, как он будет угощать её чаем… А может и…
Никогда он не курил. Но нарочно держал про девчат пачку шикозных гаванских сигар; никогда не пил, но хранил на всякий случай не червивку, не бормотуху, не чернила, а нарядную высокую бутылочку дорогого заграничного вина. Из самого Бреста на велике вёз…
А потом они пойдут к нему в сад и там, на маленькой скамеечке среди роз, станет он рассказывать ей свою жизнь. Расскажет про свою мать, уже покоенку. Впустила в жизнь, подняла на ноги, души в нём не чаяла…
Валерке становится грустно.
А про отца ты, в мыслях обращается Валерка к Раисе, и не спрашивай. Не стану рассказывать. Да и что я расскажу? Как ночевал от его войн в скирде? Как этот батый капризами забил мать? До поры свёл в землю?
Бывало, помоет она пол. Он — высоко себя ставил! — не спеша достанет из кармана платочек, поплюёт на уголок, смочит и тернёт. Мажется грязь — в нос тем платочком ей тычет: "Помыла?! Помыла?!" Она моет снова… То не так ложку этому прибурелому хану перед обедом на стол положит. То не так причешется. То не так улыбнётся… Интеллиго чёртов был. Зоотехник. Скотий генсек!
После смерти матери отец привёл другую. Не мне ли ровесницу.
Я и часу не стал жить с мачехой. Ушёл на койку к соседям. А отцу ухнул: "Здохнешь — на похороны не пойду. Буду умирать я первый — напишу в милицию, чтоб не пускали тебя на мои похороны". С ним я совсем не знаюсь. Прохожу — не здороваюсь. Пускай этот папоротник знает, что и за мёртвых есть кому постоять. Как же так? До старости дошёл с матерью. Жизнь с нею изжил. Так до конца и неси ей верность свою… А он… Да ну его! Что на него слова терять! Только в позор втоптал…
Не ему ли знать, не себе женится старик на молодой.
Сначала она крутила пуговицы одному из Сычовки. А потом и вовсе уплясала от батечки. Теперь вот куликает он один.
Звал меня. Да не побежал я. Ну, чего я побегу? У меня у самого своё дупло.
Не спущу я ему его измену матери, пускай уже и неживой…
Тебе, наверное, интересно будет знать, откуда взялось мне имя Валерий. Сильный. Крепкий. Не Николай, не Михаил, не Иван. А именно вот Валерий и ничего другого.
Нашёлся я в четвертую годовщину громкого чкаловского перелёта [17] и захотелось матери назвать меня именно как Чкалова. Валерий. Благо, отчество у меня было чкаловское. Будто на заказ припасённое. Захотела мать и склонила к тому отца. Нехай, мол, малый растёт Чкаловым. Нexaй вершит по-чкаловски знатно дела. Нехай летит по жизни так же высоко, как сам Чкалов.
Это уж как я по жизни летал и куда, в какие высокие хоромы залетал, я-то, конечно, расскажу. Обязательно расскажу.
Но про это после.
А сначала про детство. Про первые годы.
В детстве мне хорошо.
Про детство мне вспоминается светло.
Детство, милая Раиска, — это та пора, когда человеку за себя ещё не стыдно. Не совестно. Весь он ещё чист. Всё в нём честно. Он ещё не успел наложить себе на хвост и на загривок…
Эка незадача…
Вся жизнь будто на то и подаётся человеку, чтоб сумел чисто пронести через все хитрости земные, пронести от одного берега до второго, до последнего, пронести и ничего святого не потерять из того, с чем снарядило тебя в дорогу детство.
Валерке понравилась мысль про берега.
Один берег, думалось, — это детство, начало жизни, и второй — конец её. Этими берегами, как обручами, держится река твоей жизни, закованная в железные крепи. И не выскочить тебе из своих обручей. Не вырваться из своего железа. Не сменить своих обручей. Не сменить раз и навсегда положенного тебе судьбой пути.
Валерке удивлённо подумалось, что вот это его плавание со связанными руками — это ж сжатая до часу-двух вся его жизнь! Не правда ли?
Он даже покосил вправо, влево.