Через какое-то время моя приятельница Наташа Рязанцева сделала ремонт в своей квартире и облицевала кухню плиткой, которая почему-то называлась «кабанчик» — коричневая узкая плитка. И вот как-то я встретила Беллу Ахмадулину, она меня спросила про общих знакомых, и я рассказала, что Наташа занимается ремонтом и облицовывает кухню «кабанчиком»». «Кабанчиком?! Нашим Кабанчиком! Размазывая по стенам!.. Как можно жить!..» — запела Белла.
Однажды весной в Ялту приехал Булат Окуджава с женой Олей. Человек он тихий, замкнутый, но тем не менее мы хорошо общались, куда-то ходили, разговаривали. Открыли новую дорогу для прогулок — узкое ущелье, закрытое двумя горами. Помню, как мы выбирались оттуда — незабываемо прекрасно!.. Ему очень понравилось гулять вместе, потому что я им с Олей открывала Ялту, и, когда они уезжали, он сказал: «Ну, хорошо, Алла, до Москвы». Я говорю: «Москва — разлучница». И в Москве мы действительно мало общались, хотя я его иногда встречала у Бори Биргера, когда мы устраивали там кукольный театр. У нас была даже кукла «Булат Окуджава». Есть фото: Окуджава сидит, а я стою над ним с его куклой. Но тем не менее мы не общались уже так, как в Ялте.
Потом прошло какое-то время, я читаю «Путешествие дилетантов», и где-то к концу один персонаж — другому: «... как говорит наша прекрасная актриса госпожа Демидова, Москва-разлучница». Я подпрыгнула до потолка и в следующий раз, увидев его, рассказала, как это было для меня неожиданно. Он говорит: «Да? Я даже хотел там написать «наша превосходная актриса», но редактор меня остановила, поэтому определение менее восхитительное». Тем не менее он подписал мне книжку: «Алле Демидовой, вдохновившей меня на фразу в этой книге».
Однажды мы с Борей пришли к нему домой в Безбожный переулок. У него над столом был иконостас портретов, были там и незнакомые мне люди, и портрет Набокова. И вдруг я увидела свою фотографию, причем — открытку бюро кинопропаганды, ужасную. Я спрашиваю: «Почему?!» Ответила Оля: «Потому, что вы его любимая актриса...»
1987 год, 21 июня. Гости у Бори Биргера. Оживленный, не похожий на себя Булат. Оля рассказывала, что Булат боится икон, креста, церкви. Недавно она крестила и освящала квартиру.
Зовут друг друга «Мишенька». Например: «Мишенька, там на стене крест». — «Ну и что, Мишенька, это к добрую...
Как-то меня попросили вести его концерт в Доме актера на Тверской. И я целый вечер была с ним на сцене, вела всю черную работу, для меня очень не свойственную: брала записки, что-то отвечала, раскручивала его на какие-то песни и т.д. А потом, когда вечер кончился, он мне даже не сказал «спасибо». Только Оля ему напомнила: «Булат! Ты скажешь Алле «спасибо» за то, что она крутилась с тобой на сцене?» Он: «Да? Ну, хорошо». В этом — его немногословие, несуетность, спокойствие и, может быть, некоторая жесткость.
Когда был его юбилей в театре Райхельгауза, на площади перед театром стояла толпа. А он, такой же несуетный, сидел с семьей в ложе и так же спокойно, как в Ялте, как дома, как за столом у Бори, — сидел и смотрел, как его восхваляли со сцены. И только поморщился, когда Ярмольник вышел и подарил ему телевизор. Его явно покоробил этот купеческий жест.
Когда он получил дачу в Переделкино, он там жил один, потому что Оля жила в городе с их сыном Булатиком, и он приглашал к себе, очень любил гостей. Но «Москва — разлучница», я там была всего один раз и запомнила только его коллекцию колокольчиков. Я сказала: «У меня тоже есть колокольчики, надо бы нам обменяться одинаковыми». Так это и повисло в воздухе.
«Ореанда» — старая гостиница на набережной Ялты — была предметом наших разговоров. Там иногда жил кто-то из писателей, и мы приходили туда в гости. Видимо, ее стены сохраняли какую-то старую атмосферу. Там было кафе пристроенная веранда, и к пяти часам мы сползали с холма литераторов, чтобы выпить кофе. Это был ритуал. И в это же время — видимо, тоже ритуал — туда приходили девочки-путанки. Они в основном «работали» с югославами, которые строили гостиницу «Ялта». Я их всех знала по именам, и каждый год, приезжая, я спрашивала, например: «А где Люся?» — «Ей посчастливилось, она вышла замуж за югослава и уехала в Югославию». — «А где такая-то?» — «Ой, ей посчастливилось, она...» Но ни разу ни одна из них не вышла замуж за литератора.
Мне нравилось приезжать туда каждый год, делая вид, что ничего не изменилось. Те же девочки, те же официантки. Весна. Опять туман, опять тревожно гудят пароходы, из тумана так же нереально проступают очертания города...
И теперь, когда я приезжаю в Ялту, «Ореанда» — другая, перестроенная. Кафе этого нет, девочки переместились куда-то, и я их не знаю. Ялта изменилась. Она утратила свою домашность, ритуальность. Дома творчества актеров и литераторов весной закрыты.
Когда меня позвал Грамматиков сниматься в фильме «Маленькая принцесса», я согласилась не из-за роли, потому что она абсолютно не моя (это роль для молодой Раневской, как она играла в «Золушке» — с перепадами голоса, острой характерностью). Но я взяла своего пекинесса Микки, думая, что он за меня все сыграет (так и получилось), и согласилась, потому что снимали в Ялте, а зимнюю Ялту я помнила только по съемкам в фильме «Ты и я», и мне хотелось побывать там еще раз.
И вот мы поехали с Микки поездом. Микки, который очень любит гулять, который от одного слова «гулять» впадает в раж, тут, даже если останавливались на полчаса, через три секунды, сделав свои дела, мчался в купе. Он боялся, что поезд уедет без него.
Нас поселили в «Ореанду», перестроенную для богатых туристов. Но зимой богатых там нет, и она пустовала — три этажа были просто закрыты, а на четвертом мы с моим пекинессом иногда бывали вдвоем. Вечером, когда нужно было его выгуливать, мы только Доходили до лифта (а около лифта был разбит маленький зеленый садик, полуискусственнный), и Микки там задирал лапу, делая вид, что все это — настоящее. И как-то днем, когда мы ехали на съемку, Микки так же по привычке задрал лапу под искусственной пальмой, а в это время к лифту подошел директор гостиницы. Но (вот она, вышколенность нынешнего персонала гостиницы!) — директор сделал вид, что не заметил.
В старый Новый год приехали «новые русские» в своих неизменных малиновых пиджаках и с детьми. Дети были одеты как дети XIX века: в лаковых туфельках, в кружевных платьицах, мальчики — в бархатных курточках. Но они все равно выглядели ряжеными, хоть и дети. А «мои» — с которыми я снималась — в этих платьях выглядели абсолютно естественно.
Я первый раз снималась с детьми и думала, что надо просто использовать их реакции, как зверей подманивать на то, что им знакомо. Но нет — они вели себя абсолютно как актеры, они понимали, что играют, даже самые маленькие.
Я помню рассказ Таланкина о том, как они с Данелией снимали фильм «Сережа». Фильм мне нравился еще до того, как я стала работать с Таланкиным. Мне нравилась сцена, когда маленький Сережа, которого не берут в Холмогоры, плачет настоящими слезами, у него почти истерика: «Я хочу в Холмогоры! Я хочу в Холмогоры!..» Это «Я хочу в Холмогоры!» у меня дома стало игрой; когда чего-нибудь хочется, не надо объяснять — как сильно, а сказать просто «Я хочу в Холмогоры!» с этой интонацией.
Когда я Таланкина спросила: «Как же вы заставили мальчика плакать?», он рассказал: «Мы с Данелией разделились на две маски — он был добрый, а я злой. Потому что мальчик капризничал, он не хотел не то что плакать, но даже произносить эти слова. Он устал и зажался. И тогда я стал кричать, что он срывает съемку, что это — большие деньги и что я его оставлю на ночь в этом павильоне, а тут огромные крысы. А «добрый» Данелия говорил: «Ну что ты, Игорь, он еще маленький, нельзя его оставлять, потому что крысы такие большие». А я говорю: «Да нет, какой он маленький, если он так подводит всю группу». В общем, у мальчика навертываются слезы, я говорю тихо: «Камера! Играй!» И мальчик на этих слезах: «Я хочу в Холмогоры! Я хочу в Холмогоры!» Сняли. Таланкин к нему подбежал, обнял и сказал: «Прости меня, милый, я ведь специально тебя...» И тот, еще плача у него на плече: «Да я понял это, я же понял, что это игра!» Дети это понимают, но не все. Артистичные дети. Видимо, это закладывается в детстве — реакции, артистизм, вкус, отношение к жизни и даже к костюму.
Дети и животные. За животными я наблюдаю всю свою жизнь. У меня всегда жили кошки и собаки.
Артистизм — это, видимо, повышенная чувствительность к месту, где находишься, и к чувствам тех, с кем общаешься. С этим надо родиться. Это избранность. Кстати, это чувство есть почти у всех животных.
Я раньше подбирала животных на улице, в основном пуделей. Почему-то пудели чаще теряются. Раздавала своим приятелям. И вот, когда все мои друзья были уже «опуделены», я нашла мою Машку — она была вся в крови, избитая. Жила у меня 14 лет, а совсем недавно умерла...