Они проболтали с полчаса, как добрые старые друзья. Бураева изумляло «преображение»: из деревенской девчонки, потом из московской девчонки-белошвейки, за двенадцать-тринадцать лет выправилась шикарная бабенка, дама. О нем она знала почти все: брат ей писал иногда из «Двориков». Конечно, она им помогает, живут богато. Все еще не женился? Скоро… – ну, дай Бог счастья. А она уж и заграницей побывала, скоро опять уедет.
– Чего от вас мне таиться, сами хорошо понимаете… А особо дурного чего не думайте. Чего раньше было, глупила там… сплыло. А теперь будто и по закону, пять лет в «у-зах», и растет мальчонка. Ах, прямо вы для меня… ну, как родной совсем встретился! После завтра, заезжайте, право?…
И Бураев почувствовал, что и в самом деле – Нида, словно, ему родная. Он обещал побывать у ней, только в другой приезд: завтра утром он уезжает, последний срок. Она усадила его в автомобиль и подвезла к «Лоскутной». И в этот короткий путь она все всматривалась в него и вспоминала:
– А глаза у вас все те же… у мальчика какие были! Ах, Степочка, Степочка… Нет, ради Бога, не забывайте.
И, – смутило это Бураева, – она взяла его руку, посмотрела ему в глаза и… нежданно поцеловала. Он только вскрикнул:
– Нида!.. – и стал целовать ей руки.
Решительно, этот снежный день полон был неожиданностей. Когда подкатили к гостинице, у подъезда стояли Люси и Машенька, и, в волчьей дохе, Ростковский. Бураева встретили веселым гамом, а Ростковский раскланялся с блондинкой. Бордовый автомобиль отъехал.
– Ого, капитан-то одержал победу! – сказал, раскланиваясь, Ростковский. – Одна из прелестнейших московок – и вдруг, всего за день пребывания… Что значит-то глазомер, быстрота и натиск!
– Кто это?… – теребила Машенька за рукав, Люси только внимательно смотрела, – извольте сейчас сказать!
Бураев отшутился: так, «из детских воспоминаний». Не мог объяснить лучше и Ростковский, кажется все на свете знавший: заграницей встречался, видал с Придымовым.
– С Придымовым?! – не поверила Машенька, – с тем самым?!
– С тем самым. Три года, как овдовел, а жениться что-то не собирается, есть одно – маленькое «но»!
И он раскланялся.
Машенька наградила «дяденьку» чудесным несэсэром, – всякому, ведь, офицеру нужно. Бураев пожал плечами, но не мог не принять подарка. У Люси оказалась гора обновок.
– Пожалуйста, не разбирайся в тряпках и не ворчи, – сказала Машенька. – Я столько ей должна, что…
Обедали в «Эрмитаже», возила Машенька. Были в Художественном, смотрели «Вишневый сад». Ужинали в «Праге», встретились знакомые артисты и Ростковский. Перешли в малиновый кабинет, и там оказалось уже человек двенадцать. Заглянул на полчасика Джугунчжи, выпил фужерчик содовой и уехал в Кружок играть. Бураев волновался: чорт знает, кто же платить-то будет, так – совершенно невозможно! Было у него около ста рублей, и надо на дорогу, а до двадцатого далеко. Но вышло все как-то незаметно, словно и не платил никто. Выходили из «Праги» в самом веселом настроении. Машенька потянула ехать в Петровский парк, – смотрите, луна какая! Но Бураев отговорился: Люси устала, смотрите – какая бледная. Люси не сказала ничего. Ростковский вежливо поддержал:
– Действительно. Это нам, ветрогонам, не привыкать-стать! – и вспомнил, что ему раным-рано надо быть завтра на важной экспертизе.
Когда вернулись в гостиницу, Люси сказала:
– Почему ты всегда за меня решаешь – «Люси у-стала»?…
– Почему же ты не сказала, что готова шляться хоть до утра?
– Шля-ться!.. Оставьте эти ваши солдатские словечки, я не привыкла к ним. Приехать в Москву на какие-то там два дня – и торчать в номере!
Он сказал сдержанно.
– Я не привык к содержанству. На ночное шлянье по кабакам у нас нет средств, ты это прекрасно знаешь!
– Пустяки какие… – повела Люси обнаженными плечами, раздеваясь перед трюмо. Мы здесь гости, и Машеньке доставляет удовольствие. У глупышки головка закружилась, неужели ты не замечаешь?… Почему немножко и не пошутить!..
– Может быть и еще у кого-то закружилась?…
– Мо-жет быть… – сказала Люси насмешливо, любуясь собой в трюмо. – В господина Ростковского вот влюбилась. Разве я не могу влюбиться?…
Полураздетая, возбужденная шампанским и коньяком, она перебежала к нему и села на колени. Такой он еще не видел ее, требующей его любви. Эти два дня в Москве она стала совсем особенной.
– Кто эта интересная блондинка, а?… – шептала она, кусаясь, – скажи, я не ревную… прежняя твоя, да?… Врешь, знаем мы эти «подружки детства…» Чтобы из деревни, така-я!.. И все-то в тебя влюбляются… о, синеокий мой… только мой, да?…
Уехать утром не удалось. Приехала Машенька и увезла к себе завтракать. Не было никого, но стол поражал «безумством», – даже Люси сказала. Роскошный омар, доставленный от «Эрмитажа», лежал… на плато из роз!
– Твой любимый! – захлопала в ладошки и завертела Бураева. – Я все твои вкусы знаю, все, все!..
Она была в прозрачном кружевном капоте цвета сомон, с дерзким разрезом сбоку. Когда присела к нему, капот открылся, и он увидал в смущеньи розово-смуглую коленку. Личико египтянки, с легким пушком над губкой, влекло его. Ищущие его глаза, подернутые негой, кричали ему так ясно… И то, что влекло его к женщинам, – ласкающая нежность, в аромате цветов-духов, – так и играло в ней. Это была изящная маленькая женщина, веселая, живая, простодушка. Она взяла его руку и, шлепая по ней детской своей ладошкой, шепнула нежно:
– Я буду о-чень скучать, о-чень… Можно к тебе приехать, скажи? Чего ты смеешься… думаешь, шучу? Странно тебе, что я так прямо?… тебе Люсик что-нибудь сказала, да? что она тебе сказала?…
Люси в комнате не было, ушла говорить по телефону – поторопить портниху. Бураев не успел ответить, как Машенька обняла его за шею, и потемневшие вдруг глаза сказали ему так страстно, что он потерял над собой власть и обнял ее, шепнув:
– Пиши мне на полк… когда?… в монастыре остановишься, за городом, приеду…
Вышло это «налетом». Мелкнуло – «да что я это!» – но он увидал смуглую полоску тела, призывающие его глаза… обнял ее за талию, подавшуюся к нему так бурно, и они начали танцевать танго. Вернувшись Люси захлопала:
– Стеф-то наш разошелся!..
– Степочка переводится! – заявила с чего-то Машенька. – Дал слово!
– Ничего подобного!
Бураев сконфуженно поглядел на Люси. Она что-то записывала в блокнотик.
К отходившему в десять вечера курьерскому приехали провожать Машенька и Ростковский. Когда тронулся поезд, Машенька крикнула, посылая воздушный поцелуй:
– Непременно в «ваш монастырь» приеду!
Ростковский не провожать приехал, а по делу: забыл передать для вручения несчастной Малечкиной триста рублей, собранных для нее знакомой молодежью.
– Совсем из головы вон! – конфузливо извинялся он, вынимая три радужных из туго набитого бумажника. – Не откажите, Людмила Викторовна, передать, совершенно не помню ее адреса.
Люси поблагодарила взглядом.
Поезд гремел в лесах, когда, оставив синюю лампочку, улеглись в белоснежные постели международного вагона. Бураев потребовал с себя отчета. Так его научил отец: «выстрой, что было за день, и – „по порядку номеров, расчитайтесь“!» И когда выстроил все, что было в эти два чадных дня, так и назвал Бураев, – им овладело омерзение. Пьяный он, что ли, был? Конечно, пьяный. Пьяный с утра до вечера, – и телом, и душою, – противно вспомнить. Шлянье по ресторанам и кабакам, разжигание похоти, – вот что было. Люси совершенно опьянела, отчудилась, – и скромная жизнь покажется ей теперь ужасной. Она уже и без того скучала. Ухаживали за ней настойчиво, нахально. И этот хлюст-адвокатишка, и кавказский банкир, хитрюга, и вся та мразь, подносившая ей стишки и говорившая пошлости… даже прилипшая к ней артистка. Люси потрясающе красива, а эти еще наряды, цветное шелковое белье…
Бураев пригляделся. Люси лежала, заложив голые руки за голову, откинув плюшевое одеяло, – жарко было натоплено. Он долго всматривался в нее, и ему все казалось, что тело ее поводит дрожью.
– Люси, ты не спишь?
Он видел, как она вздрогнула и быстро прикрылась одеялом.
– Так, дремлю… – сказала она устало.
– Думаешь о Москве… Покойной ночи.
– Покойной ночи, – сказала она, зевая, равнодушно.
Конечно, думает, вся – в чаду. Его обидело ее равнодушное «покойной ночи», совсем чужое. И не ответила, что думает о Москве, не стала спорить. Теперь их средства покажутся ей несчастными, а его служба – жалкой, это и раньше чувствовалось, а после хвастливой болтовни московской!.. Бураев с раздражением вспоминал, как спрашивали Ростковского: правда ли, что получит за какой-то «алтаевский процесс» чуть ли не двести тысяч. – «Ну, не совсем так… – поправил кокетливо Ростковский, – с небольшой добавкой в три процента с выигрыша». – «А велик выигрыш?» – «Да наверняка-то набежит, пожалуй, миллиончикам так… к семи». Бураев с отвращением вспоминал, как он почувствовал себя маленьким, ничтожным в глазах Люси, – так она удивленно слушала. А это швырянье деньгами без счета, шампанское, как вода! Разврат. И только подумал это – «разврат», съежился от стыда, ярко себе представив ужасную сцену с Машенькой. Это бродило в нем целый день, и он утаивал от себя, как обольстительное и гадкое. Но теперь, при «подсчете», в трезвом грохоте поезда, перед милой его Люси, которую он безответно любит, это предстало пред ним, таким безобразно голым, таким преступным, что он сжал себя за голову и застонал от боли.