Она вдруг мучительно покраснела, вспомнив, что она машинально дала ему десять рублей, то есть совершенно автоматически вынесла столько, сколько он просил. Это позорно и невозможно. Это нужно поправить. Через три дня она получит деньги и сама отнесет ему или пошлет.
На следующий день она собиралась выходить из дома, когда раздался звонок. Она открыла дверь и сама лицом к лицу столкнулась с ним. И покраснела оттого, что вместо радостной приветливости, какая у нее была вчера, у нее от неожиданности выразилось удивление.
У нее мелькнула нелепая мысль, что он пришел к ней жить и просить позволения перевести к ней сестру и мать.
И только уже спустя несколько мгновений, она спохватилась и оттого неестественно поспешно заговорила:
— А, пожалуйста, пожалуйста.
И невольно отметила, что два раза подряд на таком близком промежутке, как вчера и сегодня, нельзя быть одинаково приветливой.
— Я должен извиниться за свою рассеянность, — сказал Болховитинов. Его лицо было жалко от смущения.
— Я вчера попросил у вас десять рублей. Но нужно не десять, а двадцать, потому что там один месяц пропущен, да еще этот месяц… Если я не внесу теперь…
Нужно было сразу, не выслушивая этих объяснений, сказать:
«Ради бога, возьмите еще двадцать, тридцать, чтобы внести за месяц или за сколько там нужно, вперед…»
Но Лиза почему-то дослушала объяснение до конца и тогда уже сказала:
— Пожалуйста, я сейчас…
Она вошла в спальню, достала торопливо два червонца, потом, с секунду подумав, так же торопливо пихнула один обратно и вынесла деньги.
Болховитинов взял их своими красными руками и, как-то торопливо поблагодарив, стал прощаться, почему-то несколько раз приподнимая коротко над головой шапку.
— Это ужасно, — сказала Лиза после его ухода, — подавать милостыню когда-то любимому человеку. Нет, нужно во что бы то ни стало… — сказала она решительно. Но сейчас же задумалась: ведь у него же целая семья, ведь если на них каждый год откладывать по шестьсот рублей, то это значит ей самой тогда придется перейти на самое скромное существование и рассчитывать каждую копейку. И это как раз в тот момент, когда она только что начала хорошо и прилично жить.
И если сразу начать швырять по сотне, тогда он подумает, что у нее много денег, и это ей ничего не стоит.
И притом, сколько теперь таких выброшенных за борт жизни людей! Не может же она всех содержать. Ну, одному она поможет, а там еще тысячи, которым она помочь не может. Ведь за них же она не мучается. Почему же она должна мучиться за этого… тоже чужого ей?
Нужно было пройти мимо, как будто не узнав его, а она зачем-то остановилась, к себе позвала, завела такой разговор. А он сразу же попросил денег…
Что ей теперь делать, если он через неделю опять придет за деньгами? Не сможет же она ему отказать, раз она стала с ним в прежний тон отношений… И он непременно придет через неделю. Потому что все эти бывшие люди назойливы до последних пределов. Что же, ей теперь придется прятаться от него?
Очевидно, его знакомые не без основания бегают от него.
— О, боже мой, как ужасна жизнь!
Она прошла в кухню и сказала Насте:
— Настенька, если этот человек придет еще раз, не пускайте его и скажите, что меня нет дома. Только сделайте это как-нибудь повежливее и помягче, чтобы не обидеть его.
I
В деревне Бутово, что стоит на высоком загибающемся берегу реки, мужики издавна сдают свои избы под дачи. И те из них, кто строился в последнее время, приспосабливаются к вкусам и потребностям дачников — городских жителей, благодаря чему эти постройки уже похожи на настоящие дачки, а не на крестьянские избы.
Только крайний от реки домик, принадлежащий ветхой старушке Поликарповне, во всех отношениях отстал от моды. Он покосился, покривился, крыльцо его, подпиравшееся столбом из кирпичей, одной стороной висело над полуобрывом, спускающимся к реке. Под этим крыльцом всегда собирались от жары чужие собаки, которые, разрыв прохладную в тени землю, лежали врастяжку. Когда кто-нибудь, проходя мимо, свистал им, собаки только испуганно поднимали головы с мутно-красными от сна глазами, потом опять растягивались.
Это крыльцо уж давно грозило обрушиться и похоронить под своими развалинами случайных постояльцев. Да и весь домик с отставшими от старых рам стеклами в его трех окошечках и расшатавшиеся ступеньки крыльца говорили о полной немощи своей хозяйки.
Ветхость домика и ветхость самой хозяйки отпугивали дачников, и в то время, как все дачи в деревне разбирались, у Поликарповны большею частью оставалась свободной ее хибарка.
Каждый раз наниматели, обойдя сначала домик снаружи, говорили владелице, что они пройдут посмотреть еще другие, и на обратном пути, вероятно, зайдут и снимут ее хибарку. Но не было еще случая, чтобы они заходили на обратном пути.
Было только одно достоинство этого домика: это то, что он стоял крайним от реки на высоком известковом берегу, и с его крыльца далеко был виден каменистый загиб берега с полосой от разлива, проточенной в известковых камнях.
И если бы на месте этой развалюшки стояла исправная дачка, то не было бы отбоя от нанимателей.
Каждую весну у Поликарповны начиналась тревога: каждый прохожий городского вида заставлял с силой биться ее сердце. Она старалась нарочно не смотреть на него, чтобы зря не волноваться, но ее уши против воли напряженно ждали, не обратится ли он к ней.
II
И вот наконец счастье пришло: из города зашел какой-то человек в серой кепке, с полуседыми волосами и в рыжеватых сапогах с короткими обтершимися голенищами. В руках у него были удочки, треножник и маленький чемоданчик.
— Ну-ка, бабушка, комнатку мне откомандируй, — проговорил пришедший.
Он, не торгуясь, снял комнату за тридцать рублей в лето и деньги тут же отдал все вперед, вынув их из старенького кошелька с медным ободком.
Звали его Трифоном Петровичем. На вопрос хозяйки, чем он занимается, постоялец ответил, что он художник, приехал сюда писать картины.
После чая перед вечером он пошел на берег и долго смотрел на реку.
Был час, когда вода в реке почти неподвижна и зеленый луговой берег отражается в воде с зеркальной ясностью, а молодая трава в засвежевшем майском воздухе пахнет сильнее и над всей окрестностью разлита предвечерняя тишина.
По лицу художника и по берегу шли радуги от вечернего солнца, отражавшегося в воде. Постояв там, он пошел домой, поставил треножник, а на него рамку с натянутым холстом.
— Как чудесно! — говорил он, вдыхая всеми легкими тонкий аромат яблоневого цвета, смешанный с вечерней прохладой.
Прежде в этот час звонили к вечерне, но теперь церковь была превращена в народный дом, и только в ограде оставались по-прежнему яблони, которые буйно цвели почти каждую весну, и с крыльца был виден уголок этой ограды и свешивающиеся яблоневые ветки, осыпанные крупным белым цветом.
Художник отступил шага на два от треножника и стал примериваться, чтобы вместе с лугами и рекой захватить уголок ограды с яблонями.
И с этого момента каждый вечер, как только тень от противоположного берега доходила до середины реки и вечерние радуги, отражаясь от воды, шли по столбикам крыльца, Трифон Петрович брался за свою картину.
Он был уютно-веселый и простой человек; Поликарповна с первого же дня привыкла к нему, как к своему, и даже скучала, когда он с удочками уходил на реку и его сгорбленная фигура, видневшаяся на светлом фоне реки с поднятой вверх удочкой, оставалась в полной неподвижности до самой темноты.
Один раз, походив около домика, Трифон Петрович сказал:
— Мне все равно сейчас делать нечего, дай-ка я поправлю тебе крыльцо.
— Спасибо, родимый, если милость твоя будет, — ответила старушка.
И Трифон Петрович все время, свободное от писания картины, стал проводить за поправкой крыльца, а когда кончил его, осмотрел и тоже перечинил все рамы, поправил даже балясник и сделал калиточку.
— Чудно мне что-то, — сказала один раз Поликарповна, — пришел ты, снял комнату, даже не поторговался, а теперь крыльцо мне чинишь, будто ты и не чужой человек мне.
— А что ж, неужто все только на деньги считать? Я вот тебе поправлю, а ты потом вспомнишь обо мне, вот мы и квиты, — сказал он, засмеявшись.
— Теперь, милый, такой народ пошел, что задаром никто рукой не пошевельнет. Вон церковь-то закрыли, о боге да и о душе теперь не думают, только для брюха и живут. Да смотрят, как бы что друг у дружки из рук вырвать.
— Ну, нам с тобой делить нечего: оба нищие и оба старые, нам только друг за дружку держаться, — говорил Трифон Петрович, обтирая кисть о халат и снова и снова переделывая нарисованные цветы.
— Что ты все поправляешь-то, батюшка?