- Пропадешь, Вадя.
- И то - выход.
- Кому от этого выгода?
- А зачем она - выгода эта?
- Я помру, никого из Лашковых-мужиков, кроме тебя, не останется. Горечь душила его. - Антонина - баба, с нее какой спрос? Тебе жить надо, Вадя. За нас все исправлять.
- Зачем исправлять-то? - глухо отозвался тот. Он стоял теперь спиною к деду, прижавшись лбом к затянутому ледяным кружевом стеклу. - Может, и не надо совсем. Может, в том наша судьба, лашковская, изойти с этой земли совсем, чтобы другим неповадно было кровью баловаться?
- Думаешь? - слабея, еле выдохнул Петр Васильевич. - По-твоему, так это?
- Спрашиваю.
- За свое мы сами заплатили.
- Но и других платить заставили.
- Ты в этом не замешан. Каждый за себя отвечает.
- Легко отделаться хочешь, дед.
- Я уже стар хитрить. За одного - весь род не ответчик. - С каждым словом он все больше распалялся. - Не по справедливости это. Разве мы плохого хотели, когда начинали.
- Это факт вашей биографии. От этого никому не легче. Думать надо было.
- Некогда думать было. - Он почти кричал. - У нас минута на счету была. Кто - кого!
- Вернее, друг друга.
- Не до того было, чтобы различать.
- А потом?
- Потом поздно было. Потом надежда оставалась: перемелется, образуется всё. Мы что ли одни виноваты?
- А кто?
- Не одни мы.
- Но больше доля ваша.
- Может, и наша. - Обида несла его. - Так мы, против других, и платим больше. Что я, к примеру, от своего комиссарства нажил? Сам смотри, велики ли хоромы, много ли богатства? Последние портки донашиваю. Ничего для себя не берег,- ни добра, ни детей родных. Думал, как для всех лучше. Казнить-то за корысть можно, а разве я из корысти это делал? Легко ли мне было по-живому резать? Легко ли мне теперь, под старость одному дни доживать? Все отошли, все отступились. - Он вдруг как-то сразу обессилел и поник.Вот и ты тоже отрекаешься.
Вадиму, видно, передалось состояние деда, он живо отвернулся от окна и, примирительно усмехаясь, потянулся снова к столу:
- Ладно, дед, делай, как знаешь. Получится - хорошо, не получится еще лучше. Лишь бы хоть какой-то конец.
В смутном свете нового дня лицо Вадима приобрело землистый оттенок. Темные глазницы обозначились явственнее и жестче. Седина бобрика проступила еще определеннее. Серая, почти нечеловеческая усталость сквозила во всей его ссутулившейся за столом фигуре. Лишь сейчас, внимательно разглядев внука, Петр Васильевич понял тщету своей недавней горячности: тому было не до него и ни до чего на свете вообще, тот просто хотел спать.
- Ляжешь? - Не ожидая ответа, Петр Васильевич бросился стелить внуку. - Давай, ложись.
- Пожалуй.
Вадим уснул сразу, едва коснувшись головой подушки. Во сне он выглядел много моложе и мягче.
Петру Васильевичу стоило большого труда не погладить внука, как когда-то в детстве, по его упрямому ежику:
- Ишь...
И легкое это, будто звук одинокой дождевой капели по крыше, слово выявило в памяти Петра Васильевича резкие линии и цвета размытого временем дня. День этот предстал перед ним с такой почти осязаемой живостью и полнотой ощущения, будто он - этот день - был не далее, чем вчера.
VIII
И ЕЩЕ ОДНО...
Пятые сутки вагон Петра Васильевича стоял в тупике Пензы-товарной. Пятые сутки станция, забитая до отказа составами, исходила зноем и разноголосым гвалтом. За все эти дни в белесом августовском небе не промелькнуло ни облачка. Недвижный воздух был, казалось, насквозь прокален сухим удушливым жаром. Изнывая от духоты, Петр Васильевич маялся у раскрытого окна в ожидании напарника, околачивавшего в это время пороги станционных кабинетов с просьбой о скорейшей отправке. По соседству с тупиком, на запасном пути вытягивался эшелон с цирковым зверинцем. Прямо против Петра Васильевича, посреди четырехосной платформы, возлежал обрешеченный со всех сторон облезлый лев, и его круглые, с яростным блеском глаза источали в сторону Лашкова долгую и голодную грусть.
У платформы, облокотясь о ее подножку, круглый приземистый толстяк в майке-сетке и с носовым платком на бритой голове лениво жаловался стоящему рядом с ним красавцу в крагах и клетчатой рубахе, заправленной в щегольские галифе:
- Проклятая гастроль! И зачем нас только понесло в эту канитель? Я так боюсь за Алмаза! Вы же его знаете, Артур Поликарпыч. Ему полпуда чайной, что слону дробина. У него второй день нету стула. Ведь это катастрофа. Так мы и до Москвы не дотянем.
- Что и говорить,- скорбно вздохнул тот и резкое лицо его при этом судорожно дернулось. - Мои тоже совсем поскучнели. Шутка ли, после строго научного рациона,- каша. Сплошная каша, представляете, пшенка! - "Пшенка" звучало у него, как "отрава". - А ведь цирковая собака куда разборчивей человека. К тому же я готовлю с ними номер столетия: "Левый марш" в сопровождении оркестра. Нет, вы не представляете!
По ту сторону платформы, натужно пыхтя, выплыл паровоз, за которым потянулись красные пульманы, с люками, наспех забранными колючей проволокой. Через ее щетинистые ячейки проглядывались лица, множество детских лиц. Ребята с восторженным благоговением рассматривали возникшего перед ними зверя:
- Больной, наверно.
- Спит он, жарко.
- В Африке не жарко, да?
- В Африке он бы под деревом лег, в тень.
- Голодный он, видишь какой худой!
- А у льва - тоже пайка?
- Конечно! По барану в день!
- И пряников тоже. Пуд.
- Пуд! Львам лафа.
- Льву больше всех надо. Знаешь, какой он прожорливый? Сколько ни дай, все съест.
- Царь зверей.
Двое у платформы молча растерянно обернулись в сторону пульмана. Крохотные глазки толстяка мгновенно округлились и потемнели, безвольный подбородок мелко-мелко задрожал, плотно сбитая фигура его обмякла и ссутулилась. Вцепившись в рукав приятеля, он жалобно прошептал:
- Что же это, Артур Поликарпыч?
- Дети. - Тот, отворачиваясь, прятал от него глаза. - Наверное, эвакуированные.
- Да, но почему проволока? - не унимался толстяк. - Ведь это дети, Артур Поликарпыч!
Подоспевший в этот момент Лесков, мгновенно оценив обстановку, самодовольно подмигнул Петру Васильевичу:
- Эрвээн, на восток переправляют.
Толстяк живо обернулся к нему:
- Что? Что это такое, эрвээн?
- Родственники врагов народа. - Лесков пренебрежительно хохотнул. Знать надо, папаша! А еще артист!
Когда смысл сказанного, наконец, дошел до циркача, он, осунувшийся и словно бы сразу постаревший, с минуту еще постоял, держась за рукав приятеля и о чем-то мучительно раздумывая. Затем, озаренный внезапной догадкой, легонько оттолкнул его от себя и бросился к соседнему с платформой жилому вагону. Проводив его обескураженным взглядом, красавец в галифе беспомощно развел руками:
- Невозможный человек.
Вскоре толстяк снова появился на платформе, но уже переодетый и слегка подкрашенный, с крошечной балалайкой через плечо. В два не по возрасту молодцеватых прыжка он вскочил на тормозную площадку и тут же возник перед львиной клеткой лицом к лицу с ребятами за проволокой. Осветив себя шутовской улыбкой, циркач лихо ударил по струнам:
- Вам неизвестно, что за зверь зовется Чемберлен? - хрипловатым речитативом затянул он. - Ну, а теперь, ну, а теперь, послушайте рефрен. Фонарики, фонарики горят, горят, горят. Что видели, что слышали, о том не говорят. - Взятый темп был ему явно не по силам, но он не сдавался. - Когда возьмется он за ум, когда протрет глаза, мы на его ультиматум начхали три раза. Фонарики, сударики, горят, горят, горят. Что видели, что слышали, о том не говорят... Бим! - задыхаясь кричал он стоящему внизу усачу. - Ты слышишь меня, Бим! Разве ты не слышишь, ребята зовут тебя? Ах, какой ты трусишка, Бим!
Но тот, не слушая его, шарил вокруг себя жалобными глазами в поисках сочувствия и все рвался с объяснениями к осклабившемуся от удовольствия Лескову:
- Что он делает!? Нет, вы только посмотрите, что он делает!? Ведь за это по головке не погладят. И потом, он давно бросил клоунаду. У него уже был инсульт. Ведь он же не выдержит! Да остановите вы его, наконец!
Лесков лишь отмахивался от него, приплясывая в такт балалаечного наигрыша:
- Вот дает старикан!.. Вот дает!.. Сыпь на всю катушку, папашка! Покажи пацанам на чем свет стоит!
Усач еще поморгал, потоптался около Лескова, но так и не найдя в нем поддержки, вдруг весь напрягся и, хватаясь за поручень тормоза, заблажил неожиданной фистулой:
- Я здесь, Бом! - Одним махом он оказался рядом с товарищем. Здравствуйте, дети, это я - Бим!
И, словно по команде, внутри пульмана несколько десятков ребячьих голосов, разом выдохнуло:
- Здравствуй, Бим!
Друзья старались вовсю. Они пели, плясали, ходили на руках и даже били друг друга. И, конечно же, плакали при этом. В их действиях сквозило что-то отчаянно-исступленное. Казалось, они решили показать ребятам все, что умели, и все, на что были сейчас способны. А из конца в конец скорбного поезда уже гремела, множась на ходу, грозная предупредительная команда: