— Да уж знаем! Нечего притворяться удивленным… Вот вам Крысаков может рассказать все подробно… Не ожидал я этого от вас не ожидал.
— В чем дело, Крысаков? — повернулся к нему встревоженный Красильников. — Что случилось?
Но и Крысакову было лень вытягивать самому этот неуклюжий воз.
— Что случилось? — патетически воскликнул он. — Эх, Красильников, Красильников! И вы это спрашиваете у меня? Да можете ли вы смотреть мне прямо в глаза? Нет, Красильников! Или вы издеваетесь над нами, или… или… нет, я просто не нахожу слов!..
— Да в чем же, наконец, дело? — завопил Красильников, побледневший, как бумага, на которой он писал свои топорные рассказы. — Я, наконец, требую, чтобы вы сказали… Если я в чем-нибудь виноват, я извинюсь, конечно, но…
— Послушайте, — тихо сказал Крысаков, и в голосе его дрогнула слеза. — Все это так тяжело, так невыносимо, что… Да что там говорить об этом! Вот тут, видите? Вот тут бьется сердце, которое вас, может быть, любило — и что же!.. Да нет, не могу я… Вот тут давит… Пусть вам редактор сам скажет…
По обыкновению, эти негодяи всю фактическую часть постарались свалить на меня. Они запутывали, а я всегда должен был распутывать.
Но на этот раз никакая мысль не рождалась в разваренной зноем голове…
— «Редактор, редактор»… — вскричал я. — А редактор не человек, что ли? Если вам обоим так тяжело говорить об этой ужасной истории, то почему мне легко?..
— О какой истории? — спросил дрожавший Красильников, бессильно опускаясь на стул. — Какая история?
— И вы это спрашиваете — меня? Меня? — захныкал я. — И вы можете мне прямо посмотреть в глаза? О, Красильников! Ну, глядите же в эти честные глаза… Ага! Вы не можете смотреть! Ваш взгляд бегает… Довольно! Теперь я уверился…
— В чем, в чем? — чуть не рыдал Красильников.
— В чем? Я не хотел поднимать разговора об этой тяжелой для вас и для меня истории, но начал разговор бестактный Кувшинов. Пусть же он и объяснит все.
— Кувшинов! Ради Бога, в чем дело?..
Кувшинов спустил ноги с дивана, сложил руки на груди и, опустив голову, торжественно и мрачно начал:
— Господин Красильников! Вы сами понимаете, что… не время да и не место говорить обо всем этом. Здесь редакторский кабинет, а не… а не какая-нибудь другая комната!.. Это — храм! А в храме о таких поступках, как ваш, не говорят! Это осквернение святыни! Вы спрашиваете: «В чем дело?» — ха-ха! Вы это спрашиваете у меня? Но почему вы не спрашиваете у художника Крысакова, который сам из первых уст узнал об этом страшном эпизоде!
— Крысаков! Я вас умоляю — в чем дело? Я ведь спать не буду, если не узнаю!
— И не спите! — истерически закричал Крысаков, стуча кулаком по столу. — И не спите! Вам теперь нельзя спать. Я бы удивился, если бы вы спокойно спали… Боже мой, Боже мой… Будь это еще мужчина, а то ведь женщина… Слабая, прекрасная женщина…
— Что женщина? Какая женщина? Что с ней случилось?
— Вам это лучше знать, — криво улыбнулся Крысаков. — Вам и… и редактору. Он ведь тоже немного в этом замешан.
И опять этот дурацкий запутанный клубок без начала и конца вернулся ко мне…
— Да, я замешан! — воскликнул я. — Но как? В самом благородном смысле. Я даже дал слово ничего об этом не говорить… И я сдержу это слово!.. Впрочем, вот что, Красильников. Ответьте мне только на один вопрос: вы ведь бывали в Киеве?
— Да… я там жил четыре года… А что?
— Ага! — сказал поэт. — Уже он сознается! Он уже это признал!
— И там у вас были знакомые? — нахмурившись, спросил я.
— Д… да, были.
— Ну вот! Больше нам ничего и не надо… Ах, Красильников, Красильников.
— О каких знакомых вы говорите? — взволнованно спросил Красильников. — О Маевских?
— Да-с! — загремел Крысаков. — Именно, о Маевских! Теперь вы все понимаете?
— Ей-Богу, не понимаю…
— О-о, Красильников… Вы хитрая штучка, и вас не всякий раскусит… но я вас понимаю! Довольно!
— Послушайте!! — простирая руки, бросился ко мне Красильников. — Вы обязаны сказать мне; так же нельзя…
— Как?! Вы спрашиваете меня? Меня? Но ведь я же связан словом, вы знаете…
— Я не знаю, ей-Богу!!
— Хорошо: я вам скажу только два слова: золотой медальон! Белокурые волосы!
— К… к-какой медальон?!
— Довольно, — сказал поэт, которому уже захотелось спать. — Больше вы от нас не услышите ни слова.
Остальное — дело вашей совести. Если редактор устроит товарищеский суд сотрудников, то… впрочем, что об этом говорить, когда так болит сердце!..
Он лег на оттоманку и отвернулся к стене.
Красильников бросился к Крысакову, но тот сурово отвел его рукой, вооруженной карандашом… Красильников обратил на меня растерянный взор, но я только молча пожал плечами…
Он постоял еще с минуту и вышел, спотыкаясь.
— Здорово мы его разогрели, — заметил Крысаков. — Что это за медальон, о котором вы ему говорили?
— Так просто, на язык подвернулось.
— Жаль, что ничего лучшего не придумалось. Вообрази себе, Кувшинов…
Но Кувшинов уже ничего не мог вообразить себе: он спал.
* * *
Прошло две недели.
Снова мы трое собрались в моем редакторском кабинете. Только на этот раз на оттоманке лежал я, а поэт Кувшинов за моим письменным столом переписывал стихи…
— Скучно как, — заметил Крысаков.
— Хотя бы Красильников пришел, — буркнул под нос поэт. — Все-таки какую-нибудь штукенцию выкинули бы…
А я промолвил:
— Давно уж он не показывался.
* * *
В сентябре вся редакция устраивала какую-то юбилейную вечеринку.
Было около 11 часов… Веселье и смех уже достигли апогея, когда в комнату как-то бочком, робко протиснулся Красильников.
Он остановился посредине комнаты и принялся оглядывать всех нас близорукими глазами.
— Красильников, дуся! — вскричал Крысаков. — Что это вы запропали? Да Боже мой, что с вами? Вы так похудели, что на вас смотреть страшно.
— Больны вы были? — спросил Кувшинов. — Случилось что-нибудь? Влюбились?
— Нет, что вы, — неуверенно улыбнулся Красильников. — Только я все это время не находил себе места. Скажите, господа, хоть сейчас — в чем дело?
— Какое дело? Что такое?
— В чем я провинился? Что за история? Какой медальон? — умоляюще поглядел на нас Красильников.
— Медальон? — спросил полный недоумения Крысаков. — Кой черт вы толкуете о медальоне?
Очевидно, все мы трое так добросовестно забыли о вялом июльском разговоре, что Красильникову пришлось долго запоминать нам:
— Ну как же! Я ведь с тех пор сам не свой… Ездил даже в Киев, виделся с Маевскими, но они божатся, что ничего не знают… Я заснуть не могу! Может быть, теперь это наконец можно выяснить…
Я бросил взгляд на Кувшинова: он, отвернувшись, прочищал мундштук; поглядел на Крысакова… Он с любопытством разглядывал картину на стене. Я был предоставлен самому себе.
— Видите ли, Красильников… Оказалось, что вы в это ужасное дело были замешаны случайно… Простое совпадение: того человека звали Крашенинников. Понимаете? Теперь все выяснилось, и вы можете быть спокойны. Поверьте, что нами… гм!.. руководило только товарищеское чувство, и все мы… Я сейчас! Мне тут нужно к одному человеку…
Я повернулся и ушел, вернее убежал — домой.
* * *
Проклятая штука — точка зрения.
С нашей точки зрения, все это тогда, в жаркий полдень, казалось таким веселым, забавным, непринужденным…
У Красильникова же оказалась своя точка зрения.
Я гляжу на них сверху вниз…
И не потому чтобы я их презирал, а просто я выше их, хотя и сижу в кресле: Лиля высотой не более аршина, Котька — вершка на два выше.
Каждый из них опирается обеими руками о мое колено и оба не мигая глядят в мои бегающие глаза.
— Я у Шуры книжку видел, — сообщает Котька и умолкает, ожидая, чтобы я спросил: «Какую?»
— Какую?
— Называется: «Мальчик у Христа на елке».
— Мда-а, — неопределенно мычу я. Молчание.
Лиля решает поддержать брата:
— А я стихи новые знаю.
И замирает вся, напрягается, трепетно ожидая одного только словечка: «Какие?»
— Какие?
Обыкновенно около нее нужно работать целый час, чтобы вытянуть хоть какие-нибудь стишонки.
Но тут она, как обильный весенний дождик по крыше — прорывается сразу:
— У нашей елки
Иголки — колки.
В дверную щелку
Мы видим елку…
Звезда, хлопушки.
Орехи, пушки.
Все. Вчера в журнале читала.
— Так-с, — снова мямлю я. — Стишки хоть куда. А это знаешь: «Зима. Крестьянин торжествуя…»?
Но такой оборот разговора обоим невыгоден.