Нессельрод жил в Петергофе. По дороге в Петербург Хозрев заехал туда. Вице-канцлер! Великий визирь! Но опять же погода была превосходная, лица почище были любопытные и радостные, погрязнее – равнодушные, и Хозрев вдруг послал сказать Нессельроду, что он первым к нему не пойдет. Пусть Нессельрод сам к нему явится.
Нессельрод отдыхал в это время.
Облеченный в цветной, крайне легкого сукна, домашний фрак, он внимательно прочел бумажку от графа Сухтелена и огорчился. Он послал сказать, чтобы Хозрев сам первый явился к нему, Нессельроду, а он, Нессельрод, не пойдет.
Хозрев тогда спросил у Сухтелечна: а, собственно, на какой предмет идти ему к Нессельроду? Юноша становился розов, но был легок и мил. Тут Нессельрод подумал и сказал Сухтеле-ну, чтобы Сухтелен внушил Хозреву, что целью визита может быть еще и просьба посла доложить о нем государю и получить указания, в каком порядке он должен представиться его величеству.
Сошлись на том, что все произойдет нечаянно. Хозрев поедет кататься мимо Нессельродова помещения, а в это время выедут камер-юнкеры и пригласят его выпить чашку чаю и перекусить чего-нибудь с дороги.
Хозрев поехал кататься, тут перед Нессельродовым помещением положили красные коврики, выехал камер-юнкер князь Волконский, попросил на чашку чаю, и Хозрев ступил на красные коврики.
Напрасно Нессельрод пригласил его.
Он действительно вздумал изъяснить порядок аудиенции.
И что же?
Получился неожиданный результат. Нессельрод довольно четко прочел юноше высочайше опробованный церемониал аудиенции. Юноша слушал.
Нессельрод уже заканчивал и торопился, чтоб его не морить:
– «Посол – то есть вы, ваше высочество, – объяснил Нессельрод юноше, – приступя, держимую им – то есть вами, ваше высочество, – шахову грамоту поднесет его величеству, которую, приняв, государь отдаст вице-канцлеру, – то есть мне, ваше высочество, – объяснил Нессельрод, – а сей – то есть я – положит на приуготовленный стол и потом ответствует послу высочайшим именем, и сей ответ прочтен будет послу – то есть вам, ваше высочество, – на персидском языке переводчиком».
– Не согласен, – вдруг сказал юноша.
Так уж его несло по течению: персидские мысли необыкновенно легко приняли совсем другое направление, нежели вначале, когда он гостил у Паскевича. Нессельрод поднял брови и поправил очки.
– Я хочу, – сказал юноша, – чтобы сам император мне ответил.
Нессельрод крайне озаботился этими словами и понял, что нужно действовать тонко, издалека.
– Ваше высочество, – сказал он, – в вашей стране именно принят такой обычай, чтобы его величество шах лично, сам отвечал, а в нашей стране принято, напротив, чтобы его величество отвечал через вице-канцлера, то есть, собственно, через меня. Я в этом случае являюсь как бы собственными устами его величества, ваше высочество.
– Ну хорошо, – сказал юноша, – тогда пусть его величество, мой величественный дядя, скажет мне немножко, а остальное уже доскажете вы, ваше сиятельство.
Нессельрод почувствовал уступку.
– Но не все ли равно, ваше высочество, – сказал он, – в сущности говоря, кто скажет все и кто немножко?
– Нет, ваше сиятельство, – ответил разумно Хозрев, – потому что именно его величество шах желает услышать лично от его величества несколько слов о забвении недоразумений.
Нессельрод вздохнул. Весна была, легкая погода, юноша был красив и непонятлив. И он почувствовал, что никакого упорства нет у него и что пора идти к столу, белому, чистому, с фруктами.
– Хорошо, ваше высочество, – вдруг сказал он. – Согласен.
Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра.
И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость.
Персидский флаг развевался на берегах Невы.
Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди.
Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом.
Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель – граф Сухтелен.
Четыре дворцовые кареты, и в них – Фазиль-хан, мирзы и беки.
За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие.
И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами.
В ней сидел Хозрев-Мирза.
Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт.
Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете.
Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь.
И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора.
В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой – принц Хозрев-Мирза.
Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала.
Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер.
Они поднялись– и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним.
Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания.
Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения.
Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту.
Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет.
Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет.
Снова двинулись– через Белую галерею в Портретную залу.
И в Портретной зале все вдруг остановились.
Обер-камергер медленно отделился – и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся.
Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу.
Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения.
Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб – на приличном расстоянии, по правую руку.
Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте.
На пороге Хозрев-Мирза поклонился.
Гибкая голова сама собой упала.
Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее.
И третий поклон.
На троне стоял величественный дядя.
Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь.
И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха.
Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки.
Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, – отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой.
Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок – вице-канцлер читал высочайшую речь.
Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась.
Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес:
– Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие.
И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно и тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев.
Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие.
Вазир-Мухтар более не шевелился.
Он не существовал ни теперь, ни ранее.
Вечность.
Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам.
В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами.
Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы.
Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать.
– Очень хорошо, – сказал Сеньковский, щурясь. – Написано хорошо, – сказал он старику. – Пишите. Каджар… Фетх-Али… Шах султан… Тысяча двести сорок два.
Старик писал.
– Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад.
Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок.
– Не так, вниз головой, – сказал Сеньковский. – Надпись груба… да, она груба… Видите, как глубоко… Пишите: Бурхан… Низам… Шах Второй… Тысячный год.
Старик вслушивался, зачеркивал, писал.