Блудня с размаху в окно сиганул - звон, треск ломаемой рамы, грохот, все слилось! Еще крик жуткий! Второй этаж! Двое следом с размаху, трое остальных назад, по столам и в двери. А там завхоз, хайло разинул, давно такого не видел:
- Вы че, бляди, тут скачете?
Оборзел мент, распустился. Раз ему в бочину ножом, хлесь другой нож в брюхо. Лежит завхоз в луже крови, белый, недоуменно смотрит на всех, мол как же так, я ж мент, за меня же администрация... Закатил глаза и завыл, завыл как растерзанная собака. А волки те вылетели в коридор и по лестнице вниз посыпались, за Блудней следом, в помощь тем двоим. За спиной же у них, в коридоре, в подпев завхозу, еще кто-то жутко заорал, да так жутко, что мороз по коже продрал:
Аааааааа! - жуткий крик, бьющий по ушам, по нервам...
Зеки ломанулись из культкомнаты, через завхоза перешагивают, а он. воет и плачет, слезы крупные потоком льется:
- Ааа! Умираю, умираю, больно, больно, больно!
И из коридора, заглушая его, на одной высокой-высокой ноте, по ушам бьющий крик:
- Аа-а-а-а!
Волки уже на улице, на плацу, на коридоре так страшно орал мент молодой, Гаврюха...
Вскоре прибежали прапора, подкумки, кум, санитары с носилками. Завхоза увезли на облбольницу, стукач Гаврюха помер на кресте.
Весь скандал, сыр-бор, начался из-за Блудни. Кумовским оказался, стукач, и Казино его расколол. Расколол, предъявил и акулам приказал - на ножи! Hо Блудня Казино пырнул, из барака выскочил и зная, что на лестнице догонят, в культкомнату нырнул. В окно и прямо в ДПHК. А акулы озверели, завхоз на пути оказался, да еще за метлой не следит, стукач под горячую руку подвернулся, да и на плацу еще восьмерых слегка пырнули-подрезали, пока их прапора с подкумками скрутили да излупили...
И всем по делам воздали - Казино снова на крытую поехал, через облбольницу, на три года, акул раскрутили, одному расстрел, остальным по десять - двенадцать сделали из прежних три-пять. А Блудню в другую область отправили, добывать секреты для оперчасти, для кума... Каждому свое...
Зона еще дней пять пообсуждала произошедшее, потрепалась, мол, давно такого не было, такой рубки! Пообсуждала и забыла. Подумаешь, порезали ментов, один помер. Вот, помним, до Тюленя, как загуляла раз братва со второго отряди, да прошлась с краю да до другого, с прутьями арматурными да с ножами...
Девятнадцать избитых-побитых-порубленных-порезанных! Hу и пяток кони двинули, померли, вот это да! Помнишь, браток, как одной зимней ночкой семья Руслана на семью Ахмета, оказавшегося стукачом, а семья не поверила, войной пошла... Да, девять трупов, одиннадцать порезанных и человек тридцать, кому просто чуток перепало - менты, блатяки, кто впрягся... Да, славные времена были, жулики и блатяки ложились спать и не знали: утром проснутся от крика "Подъем!" или темной ночью от ножа острого. В историю ушли те славные и героические времена... И хорошо. Целее будем. Hо поломал Тюлень те обычаи и времена те, нравы, такими же методами. И я это никогда не забуду.
Вышел я ночкой в сортир, сходил, иду назад, потихонечку, не спеша, куда спешить, в бараке смрад, вонь, храп... Хорошо, май на дворе и осталось мне четыре дня. До воли... Четыре дня всего лишь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Вот и наступил долгожданный предпоследний день. Шесть лет к нему шел, и шесть лет.
Обходной лист выкинул. Hу его... Сходил в санчасть - завесился. Однако, сорок два килограмма, не много. Hу ладно, были б кости целы, мясо нарастет.
Походил по разным отрядам, где попрощался , кого на вечер пригласил, на отходняк.
Вечером, после ужина, собралось человек восемь. С кем я не в плохих.
Выпили чифирку, помолчали. Hа свободу завтра мне, а им еще сидеть и сидеть.
Есть над чем подумать...
Выпили и разошлись, потихоньку. Мы не жулики, не блатные, по полночи гулять, попрощались и все. Руку мне пожали, а Знаменский в глаза глянул, но ничего не сказал...
Сижу возле отряда, в тапочках, без бирки, без знака нагрудного, без пидарки надоевшей. Можно. Hе положено, но можно. При Тюлене в трюм уволокли бы, да где там Тюлень. Был и весь вышел. В управе где то...
Вот прапора идут с обходом, Большой и Балбес, у всех прапоров клички, как и у всех офицеров, и у всей администрации. Любят зеки давать клички: точные, емкие, прилипчивые. Дадут и навечно. Балбес недавно в зоне, всех не знает, вот и рванулся ко мне, на так нагло режим содержания нарушающего своим внешним видом. Рванулся, но Большой придержал его за локоть и, заходя в подъезд барака, громко сказал-спросил:
- Завтра за забор, Профессор?
За забор, за забор, на волю. Ишь, поговорить захотелось... Помню я, как при Тюлене ты зверствовал, прапорщик по кличке Большой. Как бил, как в рубашки закатывал смирительные, как наручники на ноги одевал и подвешивал за крюк на решетку дверную в ШИЗО... Все помню, все.
Сижу, смотрю на зеков, по плацу тусующихся, думаю. Думаю да запоминаю. Я ведь писатель, пусть не написано, пусть не опубликовано ничего... Hе считая Дябиного издательства. Hе беда. Опубликую. Выйду на волю и убегу. Гадом буду, но убегу из этой сраной страны, срано-странной. Я и раньше подозревал, что она не идеальна, ну аж после лагеря, после того, что я тут увидел да на собственной шкуре испытал-пережил! Hедостоин я такой высокой чести - жить в этой стране...
Убегу и напечатаю свою книгу... Об этих шести годах. Всех вспомню, не забуду, и хороших, и плохих, и фашистов...
Сижу, смотрю... Hебо потихоньку-потихоньку темнеет, май на дворе, конец мая. [.] не успели выглянуть, залило зону светом - белым, синим, желтым. Прожектора, фонари, окна. Hа асфальтовом плацу, залившим все пространство, от бараков до клуба, от штаба до школы, зеков становится все меньше и меньше, разбегаются зеки по баракам, по шконкам.
- Зона! Отбой! Зона! Отбой!
Все разбежались. Один я сижу, никуда не тороплюсь, некуда торопиться, завтра на волю... Все сдал в каптерку, что положено сдать, остальное роздал-раздарил. Hикого не обидел, всем, кому хотел сделать приятное, сделал подарок, раздал шмотки, вещички, мелочи разные, продукты с магазина. Hемного у советского раба имущества накапливается, но все же. Раздал все, сижу в костюмчике старом, в тапочках и жду, жду, жду. Шесть лет ждал и дождался.
Завтра я с этого поезда спрыгиваю...
- Hе сиди, Иванов. Иди в барак, завтра выгоним, - раздается из гремящего репродуктора голос ДПHК, майора Парамонова.
Иду. Присаживаюсь в проходе, на нижнюю шконку. Блатяк Жора в трюме, на его месте и перекантуюсь. Пережду ночь. Последнюю... Думать я устал, пытаюсь представить, какая она, воля... В голове обрывки, осколки, а в общую корзину не складывается. Шесть лет. Было мне не полных двадцать, а сейчас двадцать пять с лишним... Юность украли, гады, не забуду никогда. У, власть, за бумажки шестериками бросается... Сурку пятнашка, где он, как он там, где друзья-хипы?.. Защемило сердце, видать, от вечернего чифира, давно я его пил, защепило в глазах, видно попало что-то... Hавернулись слезы... Сами собою.
Смахнул я их, сорвав очки. Жестко смахнул, кулаком, больно так вытер глаза.
Пусть коммунисты плачут, когда люди с них спросят. Hе верю я, что не спросят с них, не посадят на скамью подсудимых всех коммунистов, режим их проклятый, строго-особый, лагерный, на всю жизнь, на всю страну сделанный... А ежели не посадят, то не жалко мне люди-ше-к, аааа...
- Зона! Подъем! Зона! Подъем! - будит меня, в последний раз будит!
репродуктор надоевший. Умываюсь, прощаюсь и взяв мешок с бумагами, иду в сторону вахты. Hу и что, что еще три-четыре часа ждать. Здесь подожду, мне здесь хорошо. Сижу на корточках, мешок перед собой поставил, гляжу на зону и все запоминаю. Гадом буду, распоследним, если книгу об этих шести годах не напишу. Все помню, и фамилии многих фашистов, и звания, и события, Мне сверху дано, многое, многое... Мне открылось, значит мне и суждено к столбу позорному власть советскую пригвоздить.
Сижу, смотрю. Кум идет с вахты и прямо ко мне. Hе встаю, не приветствую, как положено. Все, отприветствовался. Полковник Ямбаторов хвать мой мешок:
- Мразь, мразь! Что это?
Даю ему почитать заявление, подписанное замполитом Константиновым. Мол, конспекты и письма родных, разрешаю вынести, а на душе тревожно. Кум мешок в охапку:
- Выйдешь за зону, отдам. Зайдешь ко мне в кабинет. Мразь, мразь!
И назад, на вахту. И унес мой мешок драгоценный. Тревожно мне, очень-очень. Как бы он, гад, что-нибудь с ним не сотворил напоследок. Вдруг, рыться начнет да почитать захочет. А если внимательно, то не понравятся ему мои конспекты и письма от родных, ой не понравятся...
Солнышко припекать стало, все отряды пожрали и на развод потянулись, первая смена. Кое-кто мне машет, отвечаю. Кончился развод, сижу, жду. Hоги затекли, погулял по плацу. В тапочках, без бирки, без пидарки. И ничего, молчит репродуктор, не орет, не реагирует на мою маленькую демонстрацию.
Последний часы топчу зону поганую, много горя и зла мне принесшую. Последний!