— Ее дело, матушка, как она хочет.
Старуха помолчала, искоса посмотрела на сына и потом каким-то робким, упавшим голосом проговорила:
— Потом вот еще что, Алеша. Сашок-то мой ведь совсем измучился работамши. Теперь точно, слава богу, ты в люди вышел, а прежде, когда ты в ученье был, ведь он все тебе отсылал, последнюю копейку. Приходилось даже у людей деньги занимать. И сейчас еще долги есть. А тут, на грех-ат, пришлось домик перебирать. Для опасности железо в долг купил, плотникам заплатить надоть, печнику — за кладку печи. Нельзя же зимой без печи. А работы хорошей Сашку не слыхать что-то. У него и своя семья немаленькая — подросточки все. Ты, Алеша, хоть бы долги-то заплатил да помог бы нам домик-то отстроить.
И, проговорив это, она опять посмотрела на сына, но на этот раз не пытливыми глазами, а каким-то умоляющим взглядом. Но Алексей Иванович этого взгляда не заметил, ибо в это время ходил из угла в угол кухни. Проходил он таким образом довольно долго, наконец остановился, бросил в печку окурок папиросы, вздохнул как-то и подсел к матери.
— Сейчас, ей-богу, ничего дать не могу, но со временем, когда поправлюсь, оперюсь мало-мальски, конечно, я постараюсь помочь и брату, и сестре. Только, пожалуйста, дайте мне опериться. Ведь и цыплят, когда они не оперились еще, кашей кормят, так-то и я. Вы думаете — дешево обошелся мне мой переезд из Питера сюда? Ведь у меня ничего не было, пришлось обзаводиться: то купить, другое, третье, одеться, обуться. Дайте срок, — продолжал он, — дайте опериться. Ей-богу, последние деньги отдал на памятник отцу да на тарантасик. Я и сам знаю, что образование мое недешево стоило, но дайте срок, может, и я пригожусь. Положим, — продолжал он, пощипывая бороду, — жалованья получаю я тысячу двести рублей, то есть сто рублей в месяц. На ваш взгляд, конечно, это очень большие деньги, но сами рассудите, мамаша, ведь у меня и потребности-то большие. Я должен всегда быть чисто одет, иметь приличную квартиру, поддерживать необходимые мне знакомства, бывать у других и принимать у себя. Вы сейчас были свидетельницей приезда ко мне князя Сердобина. Он приезжал приглашать меня завтра на обед, я должен быть прилично одетым. Я должен, наконец, следить за литературой медицины, выписывать для этого необходимые книги и журналы, получать газеты, иначе ведь я не буду знать, что творится на свете. Может быть, — продолжал он, нежно поцеловав руку матери, — все это покажется вам излишним, но поверьте моему честному слову, что все это так же необходимо для меня, как для брата, например, необходимы молот и клещи.
Затем он принялся объяснять матери, что, сделавшись медиком, он прежде всего обязан служить обществу, быть, так сказать, общественным деятелем и служить не личным своим интересам, а общественным. И, проговорив все это с пылом молодого человека, снова принялся обнимать и целовать старуху мать.
Старуха, конечно, многого не поняла, а понятное истолковала по-своему и пришла к такому заключению, что Алеша теперь не семье должен служить, а «обчеству», то есть мужикам.
— Да ведь не «обчество» за тебя деньги-то платило! — вскрикнула старуха, — А отец покойник да брат…
— Знаю, мамаша, знаю.
— А долго «обчеству»-то прослужить надоть?
— Всю жизнь.
— А нам когда помогать будешь? — спросила старуха, но, вдруг что-то вспомнив, заговорила: — Что уж это больно долго «обчеству» служить?.. Как же староста наш три года всего «обчеству» служит?
Алексей Иванович принялся было разъяснять матери разницу между «обчеством» и обществом, но, убедившись, что все старания его напрасны, снова обнял старуху и принялся осыпать ее поцелуями. А старуха тем временем советовала ему поставить «обчеству» ведра два-три водки и давала слово, что «обчество» беспременно пожалеет его. Привела даже в пример вырыпаевского старосту, который при помощи водки прослужил «обчеству» не три года, как бы следовало, а всего один год.
— И статочное ли это дело, — говорила старуха, — всю жисть!.. Солдаты не «обчеству» служат, а самому царю-батюшке и то ослобоняются, а ты на всю жисть… Ништо это возможно!.. Ей-богу, послушай меня, старуху: угости стариков… Так и так, мол, старички почтенные, пожалейте: сестру, мол, замуж выдать надоть — на возрасте девка… Брат избенку заново перекрывает — ему тоже пособить надоть… Пожалеют, ей-богу, пожалеют…
Алексей Иванович расхохотался даже.
— Нет, мамаша, то общество, о котором я говорю вам, не пожалеет.
— Да ведь ты к нашему обчеству приписан, что ли? — спросила старуха.
— В том-то и горе, что нет.
В это самое время дверь широко распахнулась, и в комнату чуть не вбежал Сашок.
— Поздравьте, мамаша, — кричал он, — поздравьте!.. Братец, теперь и мое дело выгорело.
— Что такое, что такое, Сашок? — вскрикнула старуха, словно воскресшая при виде радостного настроения сына — Что такое, родимый?
— А то, мамаша, что я сейчас был у здешнего батюшки, с которым и сладился выкрасить крышу церкви, ограду вокруг церкви и, окромя того, заново отделать ему тарантас… Ведь нам пришлось бы в какой-нибудь тележонке домой-то возвращаться, а теперь, — прибавил он, как-то ухарски прищелкнув пальцем, — опять в тарантасе поедем — не кой-как, а по-господски!.. А вот и задаточек получили, — продолжал он, помахивая по воздуху десятирублевой бумажкой.
Вбежала и Куля, тоже веселая и радостная, и, передав матери сверточек, быстро заговорила:
— Это мне здешняя матушка гостинчик дала, а я тебе принесла… Кушай на здоровье.
И Куля весело расхохоталась.
Старуха развернула сверточек и, увидав в нем какие-то конфетки, проговорила:
— Спасибо, дочка, спасибо… пососу.
А ходивший все это время из угла в угол Алексей Иванович остановился среди кухни, скрестив на груди руки, даже позавидовал этой всеобщей радости и долго любовался, глядя на веселые и счастливые лица семьи. «Счастливые, — думал он. — И малым умеют довольствоваться».
— Хороши! — шептала старуха, посасывая карамель. — Ничего…
Часов в девять вечера старуха начала поговаривать о спанье, да и Лопатин с Кулей не прочь были поотдохнуть. Сбегал Лопатин к хозяину дома, с которым успел уже познакомиться, выпросил у него вязанку соломы, которую и разостлал по полу кухни. Немного погодя все лежали уже на соломе, подложив под головы кой-какую одежонку. Когда огонь был потушен, старуха передала Лопатину весь разговор, происходивший у нее с Алексеем Ивановичем; передала она его, разумеется, по-своему, как поняла, и закончила тем, что на Алешу надежда плохая, так как он, бедненький, не царю служит, а какому-то обчеству, которому и должен прослужить веки вечные.
— Бог милостив, может, таперь и без него обойдемся, — заметил Лопатин.
Что-то в этом роде проговорила и Куля, позевывая. Всех, видимо, клонило ко сну, а между тем из комнаты Алексея Ивановича начали долетать шумные разговоры съехавшихся к нему товарищей, земских врачей. Там говорили про местную медицинскую этику, про земскую управу, про земское собрание, спорили, шумели, хохотали. Поминали все какую-то Ксению Николаевну, просили послать за ней; но ничего этого семья Лопатиных уже не слыхала, так как спала крепчайшим сном. Только часу в третьем ночи случайно проснувшаяся старуха вдруг услыхала, что в комнате Алеши происходило какое-то пение и раздавалась музыка. Старуха осторожно поднялась на ноги, ощупала дверь и, тихонько отворив ее, вошла в сени. На этот раз она ясно услыхала чей-то женский голос, распевавший какую-то плясовую песенку, и топот чьих-то мужских ног, выбивавших дробь. «Пляшут», — соображала она и, выйдя на двор, подошла к освещенному окну Алешиных комнат. Оконная сторка была опущена, но ей все-таки удалось увидеть в скважину, что на гармонике играла какая-то девушка, а плясал Алеша, остальные же гости стояли вдоль стены и смеялись, подпевая и хлопая в ладоши. «Нет, женить, женить надоть», — подумала старуха и снова ушла в кухню.
Домик Лопатина, действительно, вышел хоть куда: покрытый железом, выкрашенным зеленой краской, он ничуть не уступал, ежели только не перещеголял домик местного батюшки. Под домик был подведен новый фундамент из дикого камня, значительно его приподнявший, стены тщательно вымазаны глиной (последнее было совершено Кулей и женой Александра Иванова), затем выкрашен охрой; на окнах красовались ставни, расписанные яркими букетами, а над железной крышей горделиво возвышалась кирпичная труба с проволочным колпаком, так и бросавшаяся в глаза своей белой окраской. Старуха мать тоже не сидела сложа руки: пока дочь и сноха обмазывали глиной стены снаружи, она обмазывала их внутри, не переставая мысленно подыскивать Алеше подходящую невесту, богатую и красивую, — словом, вся семья Лопатиных — и старый, и малый — были заняты отделкой домика, приготовляя его к приближавшимся зимним холодам и вьюгам. Пока семья Лопатина, вся перепачканная глиной, хлопотала в своем Вырыпаеве, сам Лопатин работал в селе Алмазове, окрашивая кровлю церкви и ограду. Так как работа эта была большая и вдобавок спешная, то Лопатин нанял себе работника и работал вдвоем. Обедал и ужинал он у батюшки, а ночевать приходил к брату, Алексею Ивановичу. Спал он, разумеется, в знакомой нам кухне, остававшейся не подметенной со дня их отъезда, с теми же самыми, валявшимися на полу, окурками Алексея Ивановича и даже бумажками от карамелек, которыми так восхищалась старуха мать. Иногда приходил Алексей Иванович, сидел с ним, расспрашивал о житье-бытье, о сестре Куле: думает ли она выходить за Мещерякова, и, узнав, что дело идет, кажись, на лад, что Мещеряков был раза два-три с гостинцами и что сестра с каждым днем будто становится с ним ласковее, пожелал ей всего хорошего и даже обещал подарить ей на платье.