Дальнейшие сцены по уходе его до вторичного его появления шли гладко и не оскорбляли ничем фальшивым, - хотя Яго начал все более и более оказываться несостоятельным в них как трагик, - да и, признаться, я видел только одного _состоятельного_ Яго, именно M ** (я не хочу льстить никому из живых наших), когда он играл с покойным К**, {58} - ну да М** играет и Гамлета, играет _не нарочно, а взаправду_! Я помню зловещее, мрачное, зло-радостное выражение лица его и всей фигуры, когда он напаивает Кассио и поет песню о _серебряной чарочке_... Зато целость всего была более чем удовлетворительна, и вся история походила на жизнь, а не на театральное позорище, - а ведь великое дело целость: без _целости_ исчезала для массы и игра хоть бы помянутого мною М**; без целости обстановки мог играть только Мочалов и вообще могут играть только гении первой величины... С ними как-то все забывается, всякое безобразие исчезает, - и я помню, что никому не было смешно, когда великая Паста пела по-итальянски, а хоры ответствовали ей по-русски:
Здравствуй, здравствуй, о царица,
Здравствуй, здравствуй, красная!.. {59}
В представлении, которое я описываю, все шло очень живо благодаря Художественной натуре итальянцев и какому-то доброму гению, внушившему актерам играть Шекспира, как они играют своего immortale Goldoni. Самая драка Монтано с Кассио вышла отлично, вышла так, что могла разбудить Отелло, вырвать его из объятий его обожаемой Дездемоны.
Явился _сам_ - и это появление _самого_ действительно могло заставить _прильпнутъ язык к гортани_. {60} Вы знаете, что немногоречив тут Отелло, но немногие речи его были поистине грозны, - а лучше-то всего, что и появление и речи вовсе не рассчитывали на эффект. Старый венецианский генерал _задал страху_своим подчиненным и только, - но все поверили тому, что он задал им страху. И вновь мелодически-страстные тоны, но в которых звучало еще не стихшее раздражение, - раздались при появлении Дездемоны... Я уверился, что всего этого нельзя было _сделать_, что это рождено вдохновением, что сей господин играет, по удачному выражению Писемского, _нервами, а не кровью_. Иван Иванович взял меня под руку по конце второго акта (что означало у него особенное, лирическое расположение), и мы опять направились в кофейню.
- Ну-с!.. - сказал он, поглядевши на меня с торжеством.
- Да-с! - отвечал я ему, не употребивши даже обычного между нами присловья, что Nuss по-немецки значит орех.
Этим разговором мы и ограничились... Иван Иванович выпил еще одну рюмку коньяку, на что я смотрел с горьким чувством неудовольствия, ибо знал по многократным опытам, что подобная быстрота деятельности весьма надолго не предвещала ничего хорошего; впрочем, неприступал к нему с советами и укорами по причине их совершенной и по опытам же дознанной бесполезности. Зная притом, что он _огасал_ - как он выражался - очень не скоро, я насчет сегодняшнего вечера оставался покоен. Его _загулы_ длились обыкновенно по целым неделям, но только к концу их приходил он в то нервическое состояние, в котором человек бывает способен видеть существа иного мира, большею частию. в образе зеленого змея или маленьких дразнящих языками бесенят... В первые же поры он доходил только до трагизма, до мрачной хандры, чтения стихов из лермонтовского "Маскарада" и бессвязных, но ядовитых воспоминаний.
Мы вышли из кофейной скоро - третий акт еще не начинался, а так как в зале театра было душно, то мы прошлись еще по коридорам, все-так же, впрочем, молча.
Вот тут-то и встретил я _золотую_ и милейшую синьору Джузеппину, Глаза у нее решительно разгорелись, узел красной косынки на ее смуглой, но совершенно античной шее переехал как-то набок, густая труба левого локона находилась в наиближайшем расстоянии от глаза, тогда как правая сохраняла законную близость к уху. Она была истинно прекрасна в эту минуту, и хотя шла об руку с двумя другими синьорами, но бросила одну из них и энергически схватила мою руку.
- L'avete gia veduto, signer A.?.. {- Видели ли вы его раньше, синьор А.?.. (итал.).} - спросила меня она, сверкнувши взглядом. Я отвечал, что еще нет, что вижу в первый раз - но что понимаю ее восторг.
Вот тут-то, стиснувши мне руку и наклонившись ко мне, чтоб не слыхал Иван Иванович, которого она мало знала, и сказала она мне сладострастным шопотом: О! - любить его хоть день и потом умереть... Фраза, коли хотите, совсем оперная, избитая - но потому-то она так и избита в оперных либретто, что живет в душе итальянской женщины - Джузеппине нужно было только кому-нибудь сказаться - и сказавшись, она тотчас же меня бросила.
Да и нам пора было идти.
По обыкновению, выпущены были первые сцены третьего акта - и он начат был прямо с разговора между Дездемоной, Эмилией и Кассио. Отелло вошел опять в новом, т. е. домашнем, костюме и без чалмы, - так что тут только можно было вполне оценить всю выразительность физиономии Сальвини. Да и зачем Отелло будет носить чалму у себя в комнатах?.. Ему предстояла тут огромная задача: провести в разговоре с просящей за Кассио Дездемоной тревожную ноту странного чувства, заброшенного в его душу замечанием Яго: "это мне не нравится". Обыкновенным нашим трагикам это очень легко - они _ярятся_ с самого начала, ибо понимают в Отелло одну только дикую его сторону. Но Сальвини показал в Отелло человека, в котором дух уже восторжествовал над кровью, которого любовь Дездемоны замирила со всеми претерпенными им бедствиями... У него как-то нервно задрожали лицо и губы от замечания Яго, и только нервное потрясение внес он в разговор с Дездемоною, - он еще не сердился на нее за ее докучное и детское приставанье к нему, он порой отвечал ей только как-то механически, и было только видно, что замечание Яго его не покидает ни на минуту... Но не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя... Звуки уже расстроенных душевных струн, но не порывистые, а еще тихие, послышались в восклицании: "чудное создание... проклятие душе моей, если я не люблю тебя... а если разлюблю, то снова будет хаос"... Вся безрадостно до встречи с Дездемоною прожитая жизнь, все те чувства, с которыми утопающий хватается за доску - за единственное спасение, и все смутное сомнение послышались в этой нервной дрожи голоса, виделись в этом мраком скорби подернувшемся лице... И потом в начале страшного разговора с Яго он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно... Временами только вырывались полувопли... Когда вошла опять Дездемона, - все еще дух мучительно торжествовал над кровью, - все еще хотелось бедному Мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки... О! только тот, кто жил и страдал, поймет эту адскую минуту последних, отчаянных, неестественно напряженных усилий удержать тот мир, в котором душа прожила блаженнейшие сны!.. Ведь с верою в него расстаться тяжело, и не скоро расстанешься: даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность... Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельно грустным выражением прорвалась в тихо сказанном "Andiamo!" (Пойдем!) - и от этого тихого слова застонала и заревела масса партера, а Иван Иванович судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки...
- Он, он!.. - шепнул мой приятель с лихорадочным выражением.
- Кто он?..
- Мочалов!
Да это точно был _он_, наш незаменимый, он в самые блестящие минуты... Мне сдавалось, что сам пол дрожал нервически под шагами Сальвини, как некогда под шагами Мочалова.
Мы ждали его снова, слушая, впрочем, Яго и Эмилию... ибо таково свойство артистической игры, что она вводит человека во всю драму, как в нечто живое.
Когда он явился с словами: "Ahi! donna infida...", {"О! она изменила..." (итал.).} это был уже другой человек. Процесс совершился в душе... яд вошел в нее... и что было в этой сцене с Яго, - как от стонов разбитого сердца и мрачной сосредоточенности перешел он к тому воплю и прыжку разъяренного тигра, с которыми душит он Яго, как все усиливались и усиливались эти ярые вопли, этот звериный рев, - этого словом передать нельзя. Все в театре приковалось взорами к актеру... все следило за ним жадно, не переводя дыхания... Он мучил нас по всей своей воле, не давая отдыху, - до той минуты, когда они с Яго упали на колена, произнося клятву. И как он упали на колени! Как естественно и вместе как итальянски-художественно!.. Всюду была _красота_ страсти и страдания - то идеальное преображение, которое, бывало, из малорослого Мочалова делало какой-то гигантский призрак.
После этой сцены можно было актеру _упасть_ и он все-таки остался бы высоким актером, - но гениальные натуры создают роль цельно... И в сцене с Дездемоной, в ласкании ее руки, волшебник нашел в свое натуре средства терзать сердца зрителей. Что это было такое? наполовину человек, глубоко разбитый, наполовину тигр, притаивающий тщетно свою ярость и разражающийся наконец всем неистовством в вопросах о платке... А главное - главное, что впечатление не перерывалось, что одна и та же струя пробегала по игре в течение целого акта, держала вас под таким влиянием, что порою решительно захватывалось дыхание. Что это все, одним словом, не _делалось_, не сочинялось, а рождено был одним бурным вдохновением...