— А ведь тело-то, пишут вон… истлело?..
— Как истлело! Не-ет… Святые не тлеют. Ишь какую ему Господь Бог послал славу на земле: сколько народу… из разных земель… из-за границы есть… от разных народов…
— А как же в ведомостях было?..
— В ведомостях?! Х-ха… Жалко, говею я, а то бы я тебе, милый, сказал слово… В ведомостях!.. Х-м!.. Кой-чего много, печатают ноне в ведомостях!..
Совсем усталые, они вошли в монастырь. Встречный поток иногда совсем затоплял их и прижимал куда-нибудь к стене. В конце концов Алексей и хохол отбились и потерялись в живом людском море. Егор остался с отцом. Они остановились около могилы святого, в толпе людей, которые стояли под окнами церкви и молились. Тихое, стройное пение иногда выплывало в окна и звучало среди беспрестанного людского движения и говора чем-то далеким, безмятежным, отрешенным от суеты земли. Кто-то грустный и кающийся смиренно вздыхал, горько плакал и тихо, покорно умолял… И звуки скорби и плача были гармоничны, красивы и трогательны своей чистотой и необычайной музыкой. А шум людской суеты, какие-то болезненные, истерические вопли, долетавшие иногда со стороны, стоны, окрики и крупный разговор казались тогда нестройными, дикими и досадными.
Иногда новые звуки врезывались в смутно переливавшийся говор толпы. Тяжелый, мерный, правильно чередующийся такт издали напоминал звук большого сита, сортирующего зерно, затем вырастал, раздвигал другие звуки и постепенно заполнял воздух. Стройные, слегка зыблющиеся ряды гренадер в белых рубахах щеголевато проходили мимо, дружно, в такт шлепая ногами о камни мостовой. Камни звонко откликались на этот дружный, одновременный удар многих ног, тесные монастырские стены отдавали глухой отзвук. Толпа глядела молча или с редкими, беглыми замечаниями, провожая глазами колонну. Колыхавшийся шум ее шагов, удаляясь, сперва рос и ширился, потом становился глуше и замирал где-то там, за воротами.
Солнце уже свернуло с полудня, когда Егор с отцом вышли снова из монастыря. Было жарко. У Егора болела голова. Они остановились около лавочки с картинами и купили две маленьких иконки о. Серафима. Тут они встретили Алексея и оба обрадовались ему чрезвычайно, точно родному. Вспотевшее и запыленное лицо его тоже засияло радостной улыбкой.
— Откуда? — спросил отец.
— У источника святого был. Вот где миру!
— А теперь?
— Теперь туда, в энти бараки. Думаю — в энти. Городок — ну его к Богу!.. Надо места добиться, а то надоело таскать все на себе… Просто — плечи как отрезало. А вы?
— Да мы сами не знаем.
— В церквах были?
— Помолились у одной.
— Святые места видали?
— Могилку… осмотрели.
— А келью?
— Келью — нет. А где она?
— Эх вы, народы! — воскликнул Алексей с сожалением и покачал головой: — Ну, вот что, давайте ваши сумки — донесу и к месту определю — там…
Алексей махнул рукой в пространство.
— А вы сейчас прямым трактом — к святому источнику. Не мешает выпить святой водицы… исцелиться…
Отец Егора с готовностью передал свою ношу Алексею.
— Ну, с Богом! — напутствовал он их, показывая дорогу. — Егорушка, бодрым шагом! По-кавалерийски! Смотри у меня, чтобы назад без костылей! Святому отдай костылики… Ну, дай Господи…
Он еще что-то говорил им вслед, но за народом уже не было слышно. Они спустились с насыпи и пошли по новой, пыльной, хорошо устроенной дороге с свежеобритыми глинистыми берегами, над узенькой зеленой речкой. Толпы народа шли туда и обратно и по дороге, и по лесным тропам, вьющимся вверху, над яром. Здесь было царство больных, калек, нищих, людей, просящих подаяния, взывающих к щедротам мира сего. Все они выкликали, громогласно пели, читали что-то, и под ярким, палящим солнцем, в пыли, среди этого суетливого, поспешного и сосредоточенно-серьезного движения, это скопление нищеты, грязи, физической уродливости производило такое впечатление, как будто здесь нарочно собралось все, что есть самого ненормального, гадкого, отвратительно-зловонного, нечистого, возбуждающего содрогание ужасными болезнями и несчастием… и здоровый человек, как бы он ни был удручен нуждой, заботами и горем, невольно останавливался перед этой бездной непонятного несчастия и, вглядевшись, чувствовал себя богачом и счастливцем…
Звуки говора и выкликаний были здесь свободнее, громче, чем в монастыре, и разнообразнее. Вот лохматый человек с бельмом на глазу, сбычившись, поет диким голосом какой-то тропарь и держит перед собой руку ковшом… Вот, поджав тонкие, голые выше колен ноги, громогласно читает псалтырь какой-то растерзанный, почти голый человек с болячками на лице, с облезшей головой и бородой. Загорелая, с обветренным лицом молодая женщина симулирует сумасшедшую: она сидит на коленях в тени куста и то смеется дробным смехом, то бормочет, то крутит головой и вдруг роняет ее себе в колени с искусством акробата.
Около нее останавливаются прохожие, глядят с недоумением. Вырастает толпа. Какая-то старуха участливо спрашивает:
— Ты чего?
Но женщина молчит, уткнувшись лицом в ладони. Молчит и стоящая вокруг нее толпа. Что-то загадочное, исполненное таинственного ужаса, медленно подымается из-за спин и объемлет всех темным облаком неизвестности.
— Ты откель? — спрашивает робкий голос.
Глубокое молчание. Дикое пение тропаря вырастает вдруг над толпой, быстро и нелепо проносится в сторону, затем падает.
— Больна, что ль?
— Голова… голова моя, — бормочет женщина тихо, почти невнятно, — болит голова… я не хочу… хлебушки нет… есть нечего…
И она опять быстро роняет лицо в ладони.
Ей подают медные, темные монетки и отходят в недоумении. Таинственный ужас перед невнятным, бессмысленным бормотанием еще сквозит на лицах. А женщина быстро и ловко прячет деньги в карман и опять бормочет, смеется, крутит головой и роняет ее в колени…
Егор медленно и тяжело идет за отцом дальше. Кружится голова, томит жажда, кровь стучит в висках. Пение доносится издали, стройное, согласное, красивое, хотя несколько однообразное. Повторяющийся мотив вьется и плещет в горячем, пыльном, душном воздухе, и жалобно-покорные, безнадежно молящие и монотонные, как пустыня, звуки то плывут навстречу, приближаются и вырастают, — хорошо спевшиеся голоса сплетаются, льются вместе и развиваются, — то отступают вдаль, тихие, полусонные, замирающие… Вот и они, сами певцы. Их пять человек: две женщины и трое кудластых мужиков без шапок. Все трое слепы, один — хромой, два — убогих. У всех деревянная чашечка в руках и огромные сумки грубого рядна через плечо.
— И-о-он мо-лит-ся Бо-гу сы-ы-ы сле-за-э-э-ми… — ровным басом ведет фланговый слепец, согнув шею и вытянувши вперед кудластую, непокрытую голову.
— И-о-он вя-ли-кие по-кло-э-ны ис-пра-вля-а-е… — мягкими тенорами грустно говорят два других слепца, крутя в такт головами и глядя перед собой темными, невидящими очами. Женские голоса, не произнося слов, присоединяются то разом, то поочередно, и звуки тогда свиваются в красивую гирлянду и изумляют слушателей своим сурово-аскетическим рассказом, напоминая о бренности жизни, о краткости и быстротечности счастья, об ином, неведомом мире, чреватом муками и ответственностью, о безнадежном однообразии вечности…
Слушатели останавливаются, охотно бросают деньги в чашечки слепцов. Какая-то тощая старушка умиленно и скорбно качает головой, всплескивает руками на своей тощей груди и затем поспешно вывязывает из платочка медную монету. Проезжает верхом урядник с воинственным видом. Взглянув на толпу и на слепцов, он делает вдруг строгое лицо и кричит:
— Ну, вы, купцы, купцы… Будет! Опять торг завели…
— Да что ж мы… чем помешали? — говорит, остановившись, фланговый слепец.
— Будет — сказано! Кончено!.. Чтобы никак!.. — строго повторил урядник и, погрозив очами несколько мгновений, удалился.
— Черт… помешали ему… — говорит слепец и, переждав, пока урядник, по его расчету, отъехал, он запел опять.
— Пойдем, чадушко, а то припозднимся, — сказал отец Егору, и они двинулись дальше.
Два раза они останавливались около колодцев и пили воду из общего ковша. Приходилось долго ждать очереди, потому что люди не только пили, но и мочили себе головы, а вода с них стекала в колодец. Вода была свежая, чистая, прозрачная, и на дне колодца виднелись медные монеты, которые бросали туда богомольцы.
Вот опять толпа. И опять отец с Егором подошли взглянуть, не чудо ли. Они все время ждали чуда, страстно мечтали о нем, хотели увидеть исцеленных, хотели верить и верили верою робких, колеблющихся людей… Первый же осязательный факт раздул бы эту веру в яркий пламень, и они искали чуда, искали исцеленных с тревогой и жаждой алчущих и обделенных судьбой людей.
В центре толпы видно было иеромонаха, беседующего с тощей, вороватого вида женщиной с полуобнаженной грудью. Егор с отцом протискались поближе. Около женщины стояла тележка, а в тележке лежало странное, полуживое существо — дряблое, полусгнившее, грязное тело, в грязных кумачных лохмотьях. Вместо лица у этого человеческого подобия была одна сплошная глубокая язва. Узкий загаженный лоб, почти голый череп и подбородок, на котором торчали кустики грязных, пыльных волос… В промежутке между лбом и подбородком, в черном широком отверстии, болтался язык.