— Тьфу, будь ты проклят! И без того конфузно, а он налезает. Нижние чины тут. Положение — сами понимаете — щекотливое… Но не бить же ему морду в его собственном очаге, так сказать?.. Отступили в полном порядке, как это называется. Именины уж из головы вон! Какие там к черту именины! Вместо возвращения с победой, пришел на квартиру, лег, уткнулся в подушку и замычал быком… от боли и страдания!.. Пропал! Чувствую: сомкнулись волны надо мной и иду я топором на дно… Дошел, что называется, до предела…
— Ах… ах… ах… — жалобным, подавленным голосом восклицал Шишкарев, сжимая виски ладонями.
Подъесаул махнул рукой и горестно крякнул.
— Вы подумайте! — сморщившись, простонал он страдальческим голосом: — карьеру ребром поставил! С одной стороны, как ни перевертывай, — незаконно-с! С другой — глупо! Ведь такого дурацкого положения нарочно выдумывать — не выдумаешь!..
Шишкарев вскочил и всплеснул руками.
— Глупо?! — воскликнул он негодующим, но жидким и потому смешным голосом: — ничего кроме?.. глупо?.. и только?..
Подъесаул поглядел на него недоумевающим взглядом, потом улыбнулся.
— Сядьте, господин, — снисходительным тоном сказал он: — сядьте и не волнуйтесь. Знаю сам, что не кругло, — ну, и довольно с вас. Что ж еще? Не падать же мне ниц, не посыпать же главу пеплом из-за этого самого жидка… Все-таки, как вы там ни потрясайте главой, — продувная нация! Не даром сам Бог предназначил ее на рассеяние… Но тут было с моей стороны, — я сознаюсь, — тут было, при всем благородстве побуждений, глупо и незаконно. Сознаюсь! Нарушение гарнизонного устава — вне сомнений… Казнюсь! И… эта жидовочка с помертвевшим лицом… черные-черные такие глаза… Удивительные у них бывают глаза, я вам доложу!.. Жидовочка эта меня долго… того… беспокоила… Ну, это оставим!
Подъесаул ласково потрепал Шишкарева по колену и достал портсигар.
— Вы очень того… не волнуйтесь все-таки. Конечно, с какой стороны взглянуть на дело, это — да… Но должен вам сказать, что Пурица-то, в конце концов, не убыло, а прибыло: какие-то вексельки он там скупил и мой председатель русского союза у него оказался в лапах. Свои счеты у них там… Но я, точно, дурака свалял, под действием винных паров отчасти… Впрочем, к черту Пурица!..
Подъесаул вдруг рассмеялся каким-то своим воспоминаниям.
— Комики, ей-богу! — сказал он, крутя головой: — папиросочку, Михаил Иваныч?
— Нет, у меня… то… — не без смущения пробормотал Шишкарев: — у меня голова что-то…
— Не в порядке? Это, пожалуй, от водки, а не от табаку, — табак проясняет мысли, а водка непривычному человеку давит на мозг…
Подъесаул с особым шиком щелкнул крышкой своей автоматической спичечницы и, нагнувшись к огоньку, торопливо промычал:
— Табак способствует размышлению!
Он закурил, пустил клуб дыма вверх и долго наблюдал за ним мечтательным взглядом.
— Ну-с, хорошо-с! — воскликнул он веселым голосом: — я не досказал. На другой день, конечно, шум по всему городу. А может, по началу и не было еще шуму, но мне уже казалось, что все пальцами на меня показывают. Пропал, думаю. От стыда и на учение не явился. К одиннадцати надел мундир, отправился к командиру с докладом: чему быть, тому не миновать, — думаю, — прятаться бессмысленно… Настроение такое, как будто щенок на сердце нагадил: ноги не несут, не глядел бы на весь белый свет!..
— Тут произошел, как это в газетах говорится, инцидент. Сейчас-то об этом смех вспомнить, а тогда он меня, признаться, прямо-таки приплюснул к земле. Да… В казармах, во дворе, первый, кого я встретил, был Звонкобрехов. Сподвижник, так сказать. Идет, как ни в чем не бывало, ни тени уныния или огорчения на лице, — напротив: сияет, мерзавец, как вычищенный грош, и — показалось, должно быть, мне — даже как будто подмигнул приятельски этак. Смотрю: несет что-то… бережно, обеими руками, держит посудину… ну, знаете? — ночную…
Подъесаул понизил голос и, нагнувшись к Шишкареву, гулким полушепотом пояснил, какая именно посудина.
— Это, — говорю, — что ты такое несешь?
— Обед, вашбродь.
— Обед?! А посуда… что за посуда? Откуда ты ее достал?
— Извините, вашбродь, это, действительно, у еврея у энтого вчера прихватили…
— Здравствуйте! Этого еще не доставало, чтобы нас в мародерстве обвинили! Что ж ты, такой-сякой, зарезать меня собрался?
— Никак нет, вашбродь, помилуйте! — И пошел с разными своими дурацкими доводами: вещь, дескать, ему бесполезная, все равно без предела в чуланчике стояла…
— Да ведь это грабеж!
— Никак нет, вашбродь. Рази мы без понятия, чтобы что зря брать! Ну, вареник какой попадется, — в сакву его! Кому от этого убыток? Или калоши там, ношеные какие-нибудь… Или этакая вот посуда… цаганчик, под названием…
— Ка-ак?
— Цаганчик. У нас, в домашнем быту, в подобные взварок наливают… кутью… А мы вот тут, по-походному, две порции щей…
— Сейчас же брось эту мерзость! — говорю: — это вот какая посуда, а ты — две порции щей!
— Никак нет, вашбродь, это — цаганчик… Да вы, вашбродь, не стесняйтесь; мы кипятком его выпарили, — будьте без сумления…
— Брось сию же минуту, я тебе говорю!
— Ва-ашбродь! да тут две порции…
Подъесаул резко хлопнул ладонью по столику и виноватым голосом воскликнул:
— Не мог я тут, знаете, выдержать хладнокровия! Нервы были развинчены, совсем съехал с рельс… Развернулся, к-как дам по этой самой посудине! Лишь брызги засверкали в рожу этому идиоту…
— Возмутительно же, ей богу! — прижимая волосатую руку к груди, как бы оправдываясь, продолжал подъесаул после небольшой паузы: — во-первых, — мародерство… И без того дошел я до предела бедствий, так сказать, а тут эта скотина не утерпел, слизнул таки вещь и совершенно ему не нужную. А во-вторых, — эта свиная небрезгливость, некультурность эскимоса этакого перевернула мне душу…
Подъесаул негодующе фукнул и резким движением откинулся к стенке дивана. Пружины запели под ним протяжно и низко.
— И ведь что вы думаете? Отошел я несколько шагов, оглянулся: что, мол, он делает сейчас, — обидел ведь я его… А он нагнулся и вытирает рукавом мясные порции, — не утерпел таки, подлец, поднял с земли… зачем, дескать, им пропадать?.. Не эскимос, по-вашему?..
Шишкарев молча помотал головой. Не одобрял? изумлялся? — мудрено было понять. Долго молчали.
— Ну-с, так вот… — шумно вздохнул подъесаул: — приготовился я, знаете, ко всему… Разнос, — так разнос! Под суд — ну, под суд! Все равно! Пускай глотают…
Докладываю командиру: так и так, руководясь такими-то побуждениями, стал жертвой обмана… Вполне сознаю вину, не выставляю никаких извиняющих обстоятельств, кроме усердия во имя служебного долга. — «Усердие не по разуму!» — говорит полковник. Но говорит не сердито. Я думал: проглотит! Однако, представьте себе: нет! Штатская публика, — так думаю, — помогла тут мне. В ее глазах я был изверг, злодей, зверь, удав, — все, что угодно! Травили меня, я вам скажу, ну — чумную крысу так не травят, как меня травили… на все манеры! Но у военных корпоративный дух заговорил: командир и товарищи сплотились вокруг меня, взяли под защиту. Нарушение гарнизонного устава, конечно, несомненное, но побуждения — это было выяснено — благородные… И, в конце концов, никто, в сущности, и не пострадал: тот же Пуриц на другой день ездил по городу в полном своем здравии… Так что ж тут? Неужели на 24 часа к расстрелу?
— Отстояли. Корпусный командир, конечно, закатил лишь полмесяца гауптвахты, но фонды мои от этого не упали, а скорее выросли: товарищеское сочувствие дороже стоит. И я в те дни был в некотором роде центром… Ну, и революционная моя окраска тогда же вся без следа сползла. Теперь на счету, — как думаете — на каком?
Подъесаул весело подмигнул Шишкареву.
— На прекрасном счету! — воскликнул он, не дожидаясь ответа, тонким, неожиданным для его фигуры, радостно повизгивающим голосом.
Дружески хлопнул Шишкарева по колену и, заглядывая счастливыми глазами в его лицо, высыпал вдруг через нос целый каскад пырскающих звуков. Это было так заразительно, что даже тусклые черты учителя, с которых не сходила грусть безнадежно ушибленного человека, на одно мгновение засветились улыбкой.
— Так-то-с, милейший Михаил Иваныч! — проговорил подъесаул, отдохнув от смеха: — на прекраснейшем счету… да-с! И знаете, что я думаю? — Подъесаул понизил голос и с выражением таинственности прищурил один глаз: — Я, до некоторой степени, фаталист… Военные люди — все фаталисты. Знаете, что я думаю? Я думаю: на свете нет безвыходных положений! Все какой-нибудь выход да найдется! Уж на что вот я был, что называется, на краю, а вот… слава Богу… Вот и вы. Вы не робейте, голубчик! Я уверен: обернется и ваше дело благоприятно. Вы думаете: все погибло, кроме чести! А я говорю: дело случая!