Подросток брел по коридору, в палате кашлял Ченцов, шелестел в ушах вечный голос, уже сколько лет он шепчет, говорит без умолку о том, что скоро кончится война и начнется новая, невообразимо прекрасная жизнь, не такая, как до войны, нет, это только сейчас довоенная жизнь кажется идиллией, но об этом не будем, не надо об этом... Друг мой, мы еще будем с вами вспоминать. Далеко отсюда, за стаканом хорошего вина. Будем вспоминать о том, как мы...
Скоро! Скоро! Никто не знает в точности, где идут бои. Но враг отступает. В такой же лучезарный день они сядут на теплоход. И ведь так и случилось, вернее, почти так или, пожалуй, cовсем не так; но не будем сейчас об этом. Это - будущее, ставшее настоящим, а затем и прошлым. Но пока что все это в будущем. В такой же вот майский, звенящий, сияющий день они проедут вниз по великой реке мимо далеких зеленеющих берегов, мимо дебаркадеров, мимо низких белых стен татарского кремля, мимо башни царицы Сумбеки, которая бросилась вниз головой, чтобы не попасть в полон к русским. И дальше, дальше, до канала, до шлюзов, до Химкинского речного вокзала, и отец, веселый, в распахнутом пальто, встретит их в порту. Он жив и вернулся целым и невредимым. "А я уж хотела идти за тобой", - сказала дежурная сестра Маруся Гизатуллина, маленькая, темноглазая и белолицая, должно быть, такой же была ханша Сумбека в расшитой шапочке с покрывалом. "Нельзя так долго сидеть, - говорила она, шагая по коридору. - Ему вредно". - "Он поправится?" - спросил подросток. Она направилась в дежурную комнату. Выходя, она сказала: "А, ты все еще здесь. Пора ему укол делать. Подожди меня... Что ж, ты разве не заметил, - сказала Маруся, когда они снова шли вместе по коридору. - Это же такая палата".
Он спросил: "У него есть родные?"
"У него никого нет. И местожительства нет никакого, иначе давно бы выписали. Чего держать умирающего. А ты, я вижу, здорово вырос за это время!" - сказала она.
Там, где лыжи проваливались в снегу, на плоских холмах, где цепенели леса, бесшумно падали белые хлопья с отягощенных ветвей и время от времени что-то потрескивало, постанывало вдалеке, откуда съехал неведомый смельчак, оставив на крутизне двойной вертикальный след, там теперь все заросло кустарником, там плещут папоротники, ноги топчут костянику, заячью капусту, лес уводит все дальше. Посреди поляны стоит пожарная вышка, четыре столба, сколоченных наподобие пирамиды, с березовой лесенкой и площадкой на верхотуре. Сверху не видно уже ни берега, ни больницы, зеленая сплошная чаща, голубоватые верхушки, провалы оврагов, и постепенно все застилает сизо-лиловая пелена. Там начиналась Удмуртия, где обитали древние меднолицые люди в лисьих шапках, где, может быть, еще длился век Ермака и Грозного.
"А-у!" Звук повторился совсем рядом. Выкликали его имя. Подросток вышел к малиннику. "Мы уж думали, тебя волки утащили", - смеясь, сказала Маруся Гизатуллина. "Здесь волков нет", - возразил он. "А в позапрошлое лето, тебя тогда еще не было, помнишь, Нюра?"
Это звучало так, словно его считали младенцем. Так говорят: ты еще пешком под стол ходил.
"Такой волчище стоял прямо перед воротами".
Что-то он не помнит такого случая. Два года назад они с матерью были уже здесь. Ехали на нарах из неоструганных досок, в товарном вагоне, женщины устраивались, копошились, ссорились, качали младенцев, толстая тетка сидела, спустив голые ноги между головами у сидевших внизу, было жарко, состав подолгу стоял на узловых станциях, пропуская встречные поезда. "Эй, бабоньки, куда путь держим?.." - кричали из эшелонов.
"И второй с ним, - сказала Маруся Гизатуллина, - волчица, наверно". "Это были не волки", - сказала Аня, но теперь она снова звалась прежним именем - Нюра.
С какой независимостью, с каким величавым спокойствием он приблизился к ним, не моргнув глазом, взглянул на вышедшую из кустов Нюру с лукошком. Надо сознаться, она стала еще прекрасней, в сиреневом легком платье с белым воротничком и "кружавчиками" вокруг коротких рукавов-фонариков, в левый рукав засунут платочек, и на загорелых ногах легкие тапочки, - да, сказал он себе, он знает, что она здесь, и приближается к ней без волнения, потому что прошли эти томительно-безысходные зимние ночи, это ожидание на крыльце, все прошло, он избавился от этой каторги и может спокойно смотреть на эту красоту. Конечно, она не могла не заметить его равнодушия, несомненно, ее снедает ревность. И он почувствовал гордость, тайное злорадство мужчины, который знает, что ради него цветет эта красота; но удостоится ли она его внимания, это уж, извините, его дело.
"Ох, - сказала Маруся Гизатуллина, - умаялась. Мы тут весь малинник обобрали. Пока ты там шастал". Два года назад было такое же лето. Высадились на пристани, шли, волоча свои чемоданы, оказались в физкультурном зале с большими окнами, со шведской стенкой и сдвинутыми в угол гимнастическими снарядами, прожили на полу недели две, пока всех не распихали по учреждениям; теперь-то он знал как свои пять пальцев и школу, и базар, где в те дни еще толпился по воскресеньям народ; война еще не чувствовалась в этих местах. Выпряженные лошади стояли вдоль коновязи с мешками сена на мордах, на возах торговали луком, лесным орехом, молодой картошкой; марийки в узких расшитых шапочках под белыми платками, в зипунах, несмотря на жару, в новеньких лаптях и шерстяных чулках, продавали масло, обрызганные холодной водой, блестящие, как слоновая кость, шары на темно-зеленых листьях лопуха. Мать пробовала масло кончиком ногтя. Еще можно было обменивать на продукты городские вещи, шляпку с бантом, кружевную сорочку.
Было или не было, о чем говорит Маруся - что волки подошли к больнице, да еще в летнее время, - но он отлично помнит первый год, первое лето, помнит, как подошел к реке, в это время они уже получили комнату в больничном поселке; и стоило лишь подумать о реке, как тотчас воспоминание перенесло его, как на ковре-самолете, через осень и зиму, - и опять этот солнечный день, и девушка, остриженная под ноль, среди визга и плеска, с круглыми белыми плечами и началом грудей над водой. Как и прежде, он не мог связать этот образ с Нюрой. Река унесла его. И так же, как ни с того ни сего перед ним вновь мелькнул этот эпизод, в котором лишь задним числом можно было предположить что-то значащее для будущего, так многие годы спустя вспоминался пикник на поляне, разговор о волках, пожарная вышка, заросли малины, щедро уродившейся в тот год.
"Ох, умаялась; надо бы еще разок прийти, варенья наварим, чай будем пить. - Корзинки с похожими на шапочки темно-розовыми ягодами стояли в холодке под деревом. Маруся Гизатуллина раскладывала харчи на старой больничной простыне, расставляла стаканы, явилась бутылка с водой, заткнутая бумажной пробкой, и пузатая бутылочка. - А вот почему говорят: малиновый звон, когда почта едет, все говорят - малиновый?"
"Красивый, значит. Как малина", - сказала Нюра.
Подросток объяснил, что название происходит от города, где раньше отливали колокольчики.
"Ты у нас ученый. Все знаешь. А мы с Нюрой темные, да, Нюра?"
И все-таки было что-то обидное в том, что она цвела, несмотря на то что они расстались, очевидно, ждала кого-то другого, - кого же? - и сердце подростка царапнула ревность. Словно мимо него по солнечной глади проплывал и медленно удалялся нарядный белый корабль, а он остался стоять на берегу.
"Ты записочек мне не пиши. Фотографий своих не раздаривай. Кто со мной выпьет? - Маруся налила больничный спирт в два стакана и развела водой. Вот Нюра меня поддержит. Да чего ты... самую чутельку. Голубые глаза хороши, только мне полюбилися карие! А ты как, попробуешь?" - спросила она.
"Да брось ты, - сказала Нюра. - Ребенка спаивать".
"Какой он ребенок. Скоро усы вырастут. Полюбились любовью такой..."
Нюра - хрипловатым голоском:
"Что вовек никогда не случается!"
Маруся Гизатуллина:
"Вот вернется он с фронта домой. И па-а-ад вечер со мной повстречается".
Выпив спирт, она задумалась. Нюра, сделав глоток, отставила стакан, потянулась к корзинке - ее грудь слегка колыхнулась - и положила в рот ягоду. "Ты зажми нос, - сказала Маруся Гизатуллина, - и одним махом, раз!" Подросток громко и часто задышал открытым ртом. Маруся проворно сунула ему в рот малину. "Люблю мужчин с усами. Вот мой вернется, я ему велю, чтобы непременно отрастил... На-ка вот еще закуси".
"Это что весной приезжал?" - спросила Нюра рассеянно.
Маруся помотала головой. "Это так... знакомый. Да ну его. Не хочу о нем говорить. А тебя об одном попрошу..."
"Понапрасну меня не испытывай..."
И незаметно все изменилось. Как там дальше? Я на свадьбу тебя приглашу. Мальчик знал эту песню наизусть, он запомнил все песни, которые пела за стеной Маруся Гизатуллина, никогда не входил в их комнату, но знал, что Маруся сидит на кровати, поджав ноги в шерстяных носках, и вышивает. Вся комната убрана ее вышивками. А на узенькой раскладушке, на том месте, где когда-то лежала остриженная голова Нюры, когда Нюра заразилась тифом но тогда у ней вообще не было имени, - теперь спала мать Маруси, сморщенная бледная старушонка, всегда ходившая в одном и том же белом ситцевом платьице с оборками, в вязаных чулках и носках, в белом платке, который в этом краю носили не уголком на спине, а широким прямоугольником до половины спины, из-под платка свисал черный хвостик косички. Она пела другие песни, тонюсеньким голоском на своем языке.