- И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать... Только ты гляди не болтай пока ничего дяде Мосе. Ладно? А то он... возьмет и обидится.
Это всегда говорилось уже на зоревом реву чужих коров, под конец нашего всеночного сказа-беседы, и мне каждый раз становилось тогда нестерпимо жалко Момича, Настю, Романа Арсени-на, Сашу Дудкина и всех больших и малых камышан, мы ведь уходили в коммуну одни - тетка и я,- а они навсегда оставались тут. Мы не знали, когда приедут за нами на казенной бричке, чтобы мы сели в нее и к восходу солнца,- нам хотелось, чтобы обязательно к восходу,- очутились в коммуне. Ни вслух, ни мысленно мы не решались с теткой до конца представить себе надвигаю-щуюся на нас новую жизнь,- она ни на что не была похожа и ни с чем не сравнима, и каждый из нас обещал в ней себе все, к чему никла его собственная душа. Мне хватало одного этого странно-го и загадочного, как гармошечный звук, слова "коммуна", чтобы окружающая меня явь потускне-ла и убавилась в радостях: я перенес из нее в ком-му-ну все до одного праздника, какие приходи-лись в году, и все, что полагалось отдельно на каждый праздник, улеглось там вместе, в сплошной и бесконечный ряд. Тетка уже не снимала с головы косынки и не меняла саяна на будничную юбку, я тоже ходил в новом картузе, в белой с голубыми горошинами миткалевой рубахе и при галстуке. Мы и раньше не придумывали себе рабочих тягостей, а теперь и вовсе перестали что-нибудь делать по хозяйству,- нам даже печка не нужна была, обходились так.
Тогда вскоре приспело время метать парину, и Момич покликал меня в поле с собой. Накануне, вечером, мы накосили за речкой травы, залили в бочонок полтора ведра колодезной воды, всадили на повозку плуг.
- Гляди не проспи. До солнца чтоб выехать,- сказал мне Момич, и всю ночь мы с теткой не сомкнули глаз: сперва про коммуну шептались, а потом сторожили рассвет. Момич уже запряг, когда я показался на огороде.
- Ты чего это? К обедне собрался? Беги, скинь рубаху и картуз. Жива! приказал он мне.
День обещался тихий и пасмурный, и все было сизым и грустным - и небо, и земля, и полевые дали. Мы миновали ветряки и околок, обогнули ржаной массив и выехали к опушке густого кустарникового леса. Он круто спадал под уклон, потом выпрямился и тянулся, пока хватало глаз, в сторону Брянщины. Момич сказал, что это Кашара. Тут был паровой клин нашего кутка, сплошь заросший татарником, цветущей сурепью и диким чесноком. Момич сразу признал свой загон, и мы начали пахать,- он ходил рядом с плугом по стерне, а я по теплой глубокой борозде шагах в трех позади. Одним концом загон упирался в Катару, а другим в заказной, некошеный луг. Оттуда лес был почти невидим. Я давно проголодался, но солнце так и не выглянуло, и не было известно, когда наступит полдень. На двадцать пятом круге Момич вдруг бессовестно ухнул, быстро оглянулся на меня и посоветовал:
- Не греми, прогремишься! Не обедать садишься!
- Да это же ты сам! - сказал я и неожиданно для себя попросил: - Давай взаправду чего-нибудь обедать, дядь Мось!
- Пробегался? Зараз пошабашим,- сказал он. - Я, вишь, метил успеть вспахать ваш загон к вечеру.
Тогда-то я и сказал ему, что нашу парину метать не нужно, потому что мы уходим скоро в коммуну. Момич придержал жеребца и переспросил, сведя брови:
- Куда-куда?
- В барский дом, что в Саломыковке,- сказал я.- Ты не знаешь, где такая Саломыковка, дядь Мось?
- За Луганью,- помолчав, сказал Момич. - Это тебе что ж, Егоровна сказала?
- Ага,- признался я.
- Ну?
- Жить будем в коммуне, сказал я.- Там все под духовые трубы. И ложиться, и вставать...
- Ишь ты! А работать тоже под трубу?
Момич спросил это точь-в-точь как спрашивал когда-то об утильсырье, и поэтому я ответил неуверенно:
- Как захочем...
- Та-ак,- сказал он.- Что ж, живая душа и в будень калачика чает... В коммунию, значит, навострились?
Я промолчал, а Момич спросил еще об одном:
- А добро на чем же повезете? Там ить под вас подвод и подвод нужно...
Наверно, он и сам почуял, что обидел нас с теткой зря, потому что впервые посмотрел на меня как на взрослого - выжидаюче-опасливо. Я встал и пошел через пахоть в сторону Камышинки. Момич непростудно кашлянул и позвал негромко, виновато:
- Александр! Куда ж ты попер? Обедать же надо...
- Я не хочу,- сказал я, не оборачиваясь.
- Ну, значит, сыта теща, коли гущи не ест! - гневно сказал он и хлестнул жеребца.
Дома я поведал про все тетке. Она заставила меня повторить, что говорил Момич о нашем добре и подводах, и долго и как-то не по-своему смеялась, взглядывая на меня мокрыми от слез глазами. Мы пополудневали хлебом с колодезной водой и солью. Тетка посидела, подумала-подумала и сказала, чтобы я нарвал снытки в ракитнике,- "завтра курицу будем резать", потом сняла косынку, накрылась платком, выставив куль, и пошла зачем-то на выгон. Вернулась она вечером почти следом за Момичем, может, только сажен на сто отстала от его повозки...
Царь подпустил нас к печке, наверно, совестно стало из-за нашего петуха, и мы с самого утра кое-как зарезали хохлушку и поставили ее варить в большом глиняном горшке. Он долго не закипал, и я несколько раз бегал за хворостом в ракитник. Оттуда, из-под бугра, я и увидел въехавшую к нам во двор длинную грабарку с высокими решетчатыми грядками, на каких в жнитву возят снопы. В упряге была та пегая кобыла, что все время паслась на выгоне. Я не стал собирать хворост и нехотя, стараясь не взглянуть на Момичев двор, пошел домой. В грабарке полулежал, просунув ноги в решетку, болезненный мужичонка с соседнего кутка. Я знал его только уличное прозвище - Халамей. Он сонливо поглядел на меня и ничего не сказал. По двору, нарочно пугаясь своей тени, жировал сосун, высторчив веником хвост.
Тетка сидела в сенцах на сундуке и ничего не делала.
- Приехали за нами, Сань,- жалующе сказала она, будто просила заступиться.
- А говорила "на бри-ичке"! - сказал я.
- Так я ж думала... Ох, Сань, чтой-то мне смутно стало на сердце. Бросаем же все. И хату, и сенцы вот, и речку, и... Да и как это мы одни с тобой будем там? Может, Петровича сманить? Что ж он тут сычевать будет? Совсем занудеет...
Дядя Иван сидел в чулане и чистил мягкие, проросшие картохи, сбрасывая очистки себе на ноги. Он был в кожухе и в шапке, надетой задом наперед. В серых клоках его бороды елозили и бились мухи. На загнетке лежал и бурунно дымил, заглушая пламя в печи, ворох мусора и кизяков, Царь вредил нашему горшку с курятиной. Мы встали с теткой в проходе чулана, и я, совсем нечаянно и нестрашно для себя, мстительно подумал о Царе, что лучше б он взял и помер зараз, чем ехать с нами в коммуну!..
- Чего раскорячились тут? - спросил дядя Иван, глядя нам в ноги. Тетка погладила себе шею, будто комок прогоняла, и сказала громко, как глухому:
- Ты б собирался, Иван... А то Халамей ждет.
- Куда такое? - тихо спросил Царь и выронил в чугунок нечищеную картоху. - Кому собираться? Я никуда не поеду! Ты что такое задумала, змея? Сбагрить хочешь?! В сумаш-шедку?!
Он вскочил, перелез через скамейку и выставил перед собой грязные мокрые руки, а ногой стараясь подкопнуть поближе к себе упавший с плеч кожух. То, как помешанно-жутко глядел на нас побелевшими глазами Царь, пронизало меня от макушки до пяток какой-то взрывной болью, жалостью и страхом, его испуг не вылился бы ни на каком воске, и я подбежал к нему, поймал его мокрые руки и потянул их книзу, к себе под грудь.
- Дядь Вань, не пужайся! - закричал я. - Мы ж в коммуну едем и тебя берем, чтоб вместе...
- Куда вместе? В какую такую? Зачем? - тоже на крике спросил он меня, но рук не отнял.
- Чтоб жить в коммуне. В барском доме,- сказал я.- Она знаешь где? В Саломыковке. Аж за Луганью! Там все будет под музыку... Собирайся, дядь Вань, поедем скорей!
Тетка стояла как окаменелая, глядя куда-то сквозь нас с дядей Иваном. В хату всунулся Халамей и, невидимый мне за теткой, стал жаловаться тягучим брезгливым тенорком:
- Вы собрались али нет? Не поспеем же до ночи. Шутка ли, тридцать верст в один прогон! А у меня парина не метана. Ох и люди. Едут на все чужое, а с г... не расстанутся!..
От дяди Ивана отхлынул страх. Он освободил от меня свои руки и прежним "царским" голосом прикрикнул на Халамея:
- Ты там не вякай! Тебя назначили везть, вот и вези! А теперь выдь и дай людям сготовиться!
Из хаты во двор мы выносили каждый свое, поделенное, а в халамеевской повозке все соединилось в один большой серопыльный ворох. Нам с теткой долго не удавалось осилить сундук, мы тащили его через двор волоком и держались руками за переднюю скобу, чтобы не оказаться лицом к Момичевой хате.
- Ты б зашел оттуда,- шепотом просила меня тетка, но я не заходил и не хотел, чтобы она заходила "оттуда" сама. Нам жалко было оставлять курицу, и я поймал ее и посадил в сундук. Туда же тетка поставила и горшок с недоваренной хохлушкой. Своих трех курей Царь загнал аж в ракитник, но не словил. Двери в сенцы мы прищемили щеколдой, но я хотел привязать ее веревочкой и сказал об этом тетке. Она ткнулась лицом мне в темя и заплакала, и чтобы не зареветь самому, я наругал ее дурочкой и повел к повозке... На съезде в проулок Царь, усевшийся на наш сундук, вдруг победно-визгливо прокричал: "Дяк-дяк-дяк!" Я оглянулся на Момичев двор. Момич стоял на крыльце своей хаты и глядел на нас, подавшись вперед, будто его толкнули, а он удержался и не упал...