Особенно бросалась в глаза даровитость Д'Актиля, он сочинял стихи на ходу, за чашкой чая, и тут же забывал их, записывая лишь те, которые давали хлеб насущный. Как-то при мне Пивоваров подарил ему коробку папирос, Анатолий Адольфович тут же принялся декламировать:
Закуриваю сладостный "Зефир" (так назывались папиросы),
Дым тает в воздухе,
И кажется, что таю
И я с ним вместе...
Долгожданный мир
Нисходит на душу,
Я обоняю розы, я мечтаю,
Я весь в далеком... Я Вильям
Шекспир...
Дальше не помню, стихотворение вертелось вокруг папирос и щедрого дарителя. До сих пор можно услышать "Марш энтузиастов", наверняка написанный где-нибудь впопыхах на подокон-нике, когда-то были популярны песни из фильма "Моя любовь", джазовый "Пароход", добрая половина утесовских текстов написана Д'Актилем, известен он и как переводчик.
Умер он в одночасье осенью сорок второго года в Перми. Как версификатор он мог соперничать с Маршаком, может, из него и получился бы второй Маршак, если бы он любил сидеть за столом и был бы ловчее приспособлен к политическим требованиям. Возможно, и обстоятельства виной тому, что настоящего поэта из него не вышло, однако блокадники еще помнят щиты с его четверостишиями:
Не отдадим фашистам Ленинграда,
Ни площадей, ни скверов, ни палат!
Ни Пушкиным прославленного сада,
Ни возведенных Росси коллонад!
Мне удавалось, и довольно часто, играть в сеансах с Ботвинником, а один раз я даже сделал ничью - он давал сеанс на 17 досках. Эта ничья была единственная и последняя партия сеанса, разменный вариант испанской партии. В общении Ботвинник напоминал Каверина - рационализированное поведение, разговоры о труде ("гений на 99% состоит из потения" и т. д.) Жена Ботвинника, Гаяне Давидовна, танцевала в кордебалете, была она женщиной выдающейся красоты и безграничной преданности, последнее, как подсказывает мне мой личный опыт, не так часто встречается у армянок...
Болтаясь среди ленинградцев, я впервые услышал о Гумилеве и тогда же впервые прочел "Письмо незнакомки" Цвейга. Открыл книгу я просто так,- весь день я таскал доски, и теперь строчки плясали у меня перед глазами,- а закрыл среди ночи, потрясенный.
Общение с писателями и композиторами, конечно, не могло довести до добра. Гуляя с отцом по берегу Камы - в кои-то веки! - я вдруг истерически на него накричал, обозвал невеждой и убежал. В другой раз у нас возник диспут о Ленине - оба мы знали его сочинения только понаслышке, но я нагло ссылался на авторитет основателя, отец был убежден, что Ленин такого сказать не мог, я заскандалил, потом оба долго дулись, до самого моего ухода на фронт. Кто был прав, осталось невыясненным, теперь уже и не помню, о чем был спор.
КОМИССАР ЗАВИРОХИН
В батальоне все держалось на комиссаре Завирохине, ведь бойцы работали на заводе по 12 часов. Я не раз замирал от страха, когда тщедушный секретарь райкома выдавал мат. (Вымышленных имен и фамилий у меня нет, это я говорю на всякий случай любителям аллегорий и ассоциаций.) Никто не сомневался, что Завирохин первым бросится в любое пекло. Маленький, худенький, он первым летел на лыжах, первым топал в походах, да и к ночи не всегда топал домой. Есть такие люди. Сейчас я дружу с Володей Гершуни если его не убьют и не сгноят в тюрьме, то он, я уверен, умрет на ходу, на бегу - кувырк и готов!...
Завирохин был невежествен, груб, читая в оперном театре очередную приветственную телеграмму, он закончил: "Смерть немецко-фашистским варварам!" Когда в зале загудели и засмеялись, он сверился с текстом и повторил точно так же. Из президиума махнули: валяй дальше - после объясним!
Беспощаден он был, невзирая на лица. Когда мать решила уйти из райкома в школу, он злобно ее обматерил, а на мою маму и отец не решался повысить голос.
Время от времени Завирохин выстраивал нас и командовал: "Желающие на фронт - два шага вперед!" и распекал несчастных, не сделавших двух шагов. Сам он засыпал всех рапортами и письмами с просьбами об отправке на фронт (где такого фанатика-смертника могло спасти разве что чудо. Чуда не случилось). От окружающих он требовал, чтобы все как один были как Дзержинский и комиссары Гражданской - никак не меньше. Под его командованием я часами шагал в строю, два раза нас водили на стрельбы в обком, где отец запевал:
Слушай, рабочий,
Война началася,
Бросай свое дело,
В поход собирайся!
Строй подхватывал обещание "умереть как один", и хотя отец помнил всего два куплета, но его хрипловатый тенор никому не надоедал.
В батальоне были отслужившие, они пели "В гавани", "Три танкиста", "Если завтра война", где на моей памяти слова "и железной рукой нас к победе ведет Ворошилов" изменили, втиснув в текст и нового наркома:
С нами Сталин родной,
Тимошенко - герой,
С нами друг боевой - Ворошилов!
Так, еще до войны, стихотворцы оттяпали Ворошилову железную руку.
ДРУГ БОЕВОЙ
Перед майскими праздниками 42-го года я проснулся утром, как обычно спрыгнул на пол, но обычного стука босых ног о линолеум не последовало перед моим диваном лежал ковер. "Что это?" - спросил я, удивившись. "Тс-с-с!.. Тише! Это отец с матерью тут спали - в спальне Ворошилов!"
Никто такого визита не ждал и не готовился, но Ворошилову, видно, надоело ночевать в вагоне. Утром я его не видел, ушел в школу, но он пожаловал к обеду - лицо почти шоколадного цвета, на портреты не похож. Сопровождали его два рослых, немолодых уже полковника и заспанный майор с ромбом, как у нашего Поташника. Адъютанты гвардейской выправкой напоминали денщиков, а Сахаров - телохранителя, хотя и носил ромб, что соответствовало генерал-майору. Он следил, чтобы Ворошилова не убили, а главное, не отравили - бабки наготовили яств, но их запретили подавать к столу, из ресторана были доставлены особые кушанья, и стоило Ворошилову нацелиться на какое-нибудь блюдо, как туда мгновенно втыкалась вилка Сахарова, обязанного умереть прежде маршала.
Я тогда еще не пил, так что могу с полной ответственностью засвидетельствовать, что все сидящие за столом пили наравне, но если остальные к концу обеда совершенно осоловели, восторженно улыбались и готовы были задремать, то маршал, наоборот, как бы протрезвел и приободрился - он пришел усталый, несколько часов носился по вагонам и распекал офицеров всех рангов - могильщики! Не научили солдат окапываться и маскироваться, как положено! Теперь его взгляд становился все тверже, яснее и на лице появилась вовсе не свойственная пьяным презрительно-ироническая гримаса.
Разговаривать экс-наркому было не с кем и не о чем, но положение спасала баба Феня да я, грешный. Бабку он спрашивал:
- Чи не забува ще украиньску мову?
- Ни, не забува!
- А сын?
- Ты какый же вин хохол? Вин перевертень! - и так далее.
Я рассуждал на более серьезные темы:
- Сколько вы ни посылайте Батурина в Италию, Шаляпина из него все равно не выйдет! - и напоминал, что Шаляпин мог краснеть и бледнеть по ходу действия, а это не всякому драматичес-кому актеру дано.
- Ну и что? - отвечал Ворошилов.- Так значит, сидеть сложа руки в ожидании гения? И Шаляпин много трудился! Я-то знаю, сам видел! - и рассказал, как, усердно трудясь, Шаляпин выпивал перед спектаклем стакан водки.
- Ты вот у бабушки спроси: досталась ей в жизни хоть одна копейка даром?
В пылу спора мы стали орать друг на друга, Ворошилов сорвался с места, подскочил ко мне и принялся тузить кулаками, я ответил ему тем же, он не обиделся и еще несколько раз подбегал - то обнять, то пихнуть меня в сердцах.
С адъютантами я разделался в шахматы в один миг, но сам маршал играть отказался.
- Будешь потом всю жизнь хвалиться - у Ворошилова выиграл! - для всей жизни такой чести, пожалуй, маловато, Ворошилов - это не Ботвинник.
Вечером мариинцы-кировцы устроили в честь маршала концерт, мне пришлось идти со своим батальоном в патруль - охранять высокого гостя, а если бы не это, то я наверняка бы в качестве лучшего друга сидел на концерте с ним рядом.
На следующее утро я стал проситься на фронт, но Ворошилов моего порыва не поддержал и сказал, что отец правильно делает, что не пускает.
- Я вот Тимура Фрунзе отпустил, знал, что больше недели он не провоюет, так и вышло - на пятый день погиб. Теперь поставят ему памятник, а памятник по сравнению с жизнью - тьфу! Ерунда это по сравнению с жизнью...- и все отправились на дачу, где стали играть в биллиард.
Я назвал удар отца "плебейским" - шар долго качался у лузы и, наконец, нехотя в нее плюхнулся, Ворошилов тут же отреагировал на мое "барское" замечание:
- Плебейский?! А ты кто такой? Господин! Плебейский удар ему не нравится! Ты должен гордиться своим происхождением! - и пошел ораторствовать, разъясняя, что немцы пришли отнять у нас наши социальные завоевания - хотят, чтобы судомойка всегда оставалась судомой-кой, а помещикам и капиталистам можно было жить, не трудясь. Из его слов следовало, что Гитлер не может простить нам, что в семнадцатом у нас Рябушинского обидели.