Платов встал, подцепил на себя ордена и пошел к государю, а косого левшу велел свистовым казакам при подъезде караулить.
Платов боялся к государю на глаза показаться, потому что Николай Павлович был ужасно какой замечательный и памятный — ничего не забывал. Платов знал, что он непременно его о блохе спросит. И вот он хоть никакого в свете неприятеля не пугался, а тут струсил: вошел во дворец со шкатулочкою да потихонечку ее в зале за печкой и поставил. Спрятавши шкатулку, Платов предстал к государю в кабинет и начал поскорее докладывать, какие у казаков на тихом Дону междоусобные разговоры. Думал он так: чтобы этим государя занять, и тогда, если государь сам вспомнит и заговорит про блоху, надо подать и ответствовать, а если не заговорит, то промолчать; шкатулку кабинетному камердинеру велеть спрятать, а тульского левшу в крепостной казамат* без сроку посадить, чтобы посидел там до времени, если понадобится.
Но государь Николай Павлович ни о чем не забывал, и чуть Платов насчет междоусобных разговоров кончил, он его сейчас же и спрашивает:
— А что же, как мои тульские мастера против аглицкой нимфозории себя оправдали?
Платов отвечал в том роде, как ему дело казалось.
— Нимфозория, — говорит, — ваше величество, все в том же пространстве, и я ее назад привез, а тульские мастера ничего удивительнее сделать не могли.
Государь ответил:
— Ты — старик мужественный, а этого, что ты мне докладываешь, быть не может.
Платов стал его уверять и рассказал, как все дело было, и как досказал до того, что туляки просили его блоху государю показать, Николай Павлович его по плечу хлопнул и говорит:
— Подавай сюда. Я знаю, что мои меня не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
Вынесли из-за печки шкатулку, сняли с нее суконный покров, открыли золотую табакерку и бриллиантовый орех, — а в нем блоха лежит, какая прежде была и как лежала.
Государь посмотрел и сказал:
— Что за лихо! — Но веры своей в русских мастеров не убавил, а велел позвать свою любимую дочь Александру Николаевну* и приказал ей:
— У тебя на руках персты тонкие — возьми маленький ключик и заведи поскорее в этой нимфозории брюшную машинку.
Принцесса стала крутить ключиком, и блоха сейчас усиками зашевелила, но ногами не трогает. Александра Николаевна весь завод натянула, а нимфозория все-таки ни дансе не танцует и ни одной верояции, как прежде, не выкидывает.
Платов весь позеленел и закричал:
— Ах они, шельмы собаческие! Теперь понимаю, зачем они ничего мне там сказать не хотели. Хорошо еще, что я одного ихнего дурака с собой захватил.
С этими словами выбежал на подъезд, словил левшу за волосы и начал туда-сюда трепать так, что клочья полетели. А тот, когда его Платов перестал бить, поправился и говорит:
— У меня и так все волосья при учебе выдраны, а не знаю теперь, за какую надобность надо мною такое повторение?
— Это за то, — говорит Платов, — что я на вас надеялся и заручался, а вы редкостную вещь испортили.
Левша отвечает:
— Мы много довольны, что ты за нас ручался, а испортить мы ничего не испортили: возьмите, в самый сильный мелкоскоп смотрите*.
Платов назад побежал про мелкоскоп сказывать, а левше только погрозился:
— Я тебе, — говорит, — такой-сякой-этакой, еще задам.
И велел свистовым, чтобы левше еще крепче локти назад закрутить, а сам поднимается по ступеням, запыхался и читает молитву: «Благого царя благая мати, пречистая и чистая», и дальше, как надобно. А царедворцы, которые на ступенях стоят, все от него отворачиваются, думают: попался Платов и сейчас его из дворца вон погонят, — потому они его терпеть не могли за храбрость.
Как довел Платов левшины слова государю, тот сейчас с радостию говорит:
— Я знаю, что мои русские люди меня не обманут. — II приказал подать мелкоскоп на подушке.
В ту же минуту мелкоскоп был подан, и государь взял блоху и положил ее под стекло сначала кверху спинкою, потом бочком, потом пузичком, — словом сказать, на все стороны ее повернули, а видеть нечего. Но государь и тут своей веры не потерял, а только сказал:
— Привести сейчас ко мне сюда этого оружейника, который внизу находится.
Платов докладывает:
— Его бы приодеть надо — он в чем был взят, и теперь очень в злом виде.
А государь отвечает:
— Ничего — ввести как он есть.
Платов говорит:
— Вот иди теперь сам, такой-этакой, перед очами государю отвечай.
А левша, отвечает:
— Что ж, такой и пойду, и отвечу.
Идет в чем был: в опорочках, одна штанина в сапоге, другая мотается, а озямчик* старенький, крючочки не застегаются, порастеряны, а шиворот разорван; но ничего, не конфузится.
«Что же такое? — думает. — Если государю угодно меня видеть, я должен идти; а если при мне тугамента нет, так я тому не причинен и скажу, отчего так дело было».
Как взошел левша и поклонился, государь ему сейчас и говорит:
— Что это такое, братец, значит, что мы и так и этак смотрели, и под мелкоскоп клали, а ничего замечательного не усматриваем?
А левша отвечает:
— Так ли вы, ваше величество, изволили смотреть?
Вельможи ему кивают: дескать, не так говоришь! а он не понимает, как надо по-придворному, с лестью или с хитростью, а говорит просто.
Государь говорит:
— Оставьте над ним мудрить, — пусть его отвечает, как он умеет.
И сейчас ему пояснил:
— Мы, — говорит, — вот как клали. — И положил блоху под мелкоскоп. — Смотри, — говорит, — сам — ничего не видно.
Левша отвечает.
— Этак, ваше величество, ничего и невозможно видеть, потому что наша работа против такого размера гораздо секретнее.
Государь вопросил:
— А как же надо?
— Надо, — говорит, — всего одну ее ножку в подробности под весь мелкоскоп подвести и отдельно смотреть на всякую пяточку, которой она ступает.
— Помилуй, скажи, — говорит государь, — это уже очень сильно мелко!
— А что же делать, — отвечает левша, — если только так нашу работу и заметить можно: тогда все и удивление окажется.
Положили, как левша сказал, и государь как только глянул в верхнее стекло, так весь и просиял — взял левшу, какой он был неубранный и в пыли, неумытый, обнял его и поцеловал, а потом обернулся ко всем придворным и сказал:
— Видите, я лучше всех знал, что мои русские меня не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!
Стали все подходить и смотреть: блоха действительно была на все ноги подкована на настоящие подковы, а левша доложил, что и это еще не все удивительное.
— Если бы, — говорит, — был лучше мелкоскоп, который в пять миллионов увеличивает, так вы изволили бы, — говорит, — увидать, что на каждой подковинке мастерово имя выставлено: какой русский мастер ту подковку делал.
— И твое имя тут есть? — спросил государь.
— Никак нет, — отвечает левша, — моего одного и нет.
— Почему же?
— А потому, — говорит, — что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывая, которыми подковки забиты, — там уже никакой мелкоскоп взять не может.
Государь спросил:
— Где же ваш мелкоскоп, с которым вы могли произвести это удивление?
А левша ответил:
— Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
Тут и другие придворные, видя, что левши дело выгорело, начали его целовать, а Платов ему сто рублей дал и говорит:
— Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал.
Левша отвечает:
— Бог простит, — это нам не впервые такой снег наголову.
А больше и говорить не стал, да и некогда ему было ни с кем разговаривать, потому что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию — вроде подарка, чтобы там поняли, что нам это не удивительно. И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
Платов его перекрестил.
— Пусть, — говорит — над тобою будет благословение, а на дорогу я тебе моей собственной кислярки пришлю. Не пей мало, не пей много, а пей средственно.
Так и сделал — прислал.
А граф Кисельвроде* велел, чтобы обмыли левшу в Туляковских всенародных банях, остригли в парикмахерской и одели в парадный кафтан с придворного певчего, для того, дабы похоже было, будто и на нем какой-нибудь жалованный чин есть.