«И вправду, встаньте, дети мои! – поцеловавши их, говорил. – Я знаю справедливую пословицу: „суженого и на коне не объедешь“; теперь обоих вас прощаю, только будьте добрые люди; от сего времени нет моего на вас гнева, – вижу, что больше виновата Грушка, нежели Селуян, по их собственным сказкам и признанию, а добровольное признание стоит доброго свидетеля; пойдемте обедать!» А после оного, введши Кошкодавов Сальникова в свой кабинет и, разбирая крепости, спрашивал, сколько где душ написано. «В первой, сударь, шестьсот душ в Новгородском уезде!» – «Пожалуй, положи!» Подавши другую, спрашивал: «А здесь много ли?» – «Четыреста домов в Алаторе». – «И сию также оставь! А в третьей сколько?» – «Две тысячи шестьсот дворов в Синбирском уезде!» – «Жирно, брат! Это материнская приданая; пожалуй, положи!.. Натко, эту посмотри!» – «Триста шестьдесят душ около Кром и Севска». – «Будет с вас докуда: место хлебородное и всем довольное; напиши от меня верющее письмо, поди в юстицию, справь и откажи за собою!» Селуян, хотя и простоват, однако подтяпал ту крепость,[57] в которой тысячи, а не сотни написаны; поднесши старику верющую грамоту, а он, подмахнувши, ее отдал: «Вот вам с моей руки, разживайся!» Селуян поклонился ему в ноги, а мать проведала, что Кошкодавов так стал тороват,[58] призвавши дочь, говорила: «На! и моя деньга не щербата!» Дала из приданых своих триста душ в Брянском уезде: «Это богдашке на зубок!» По приезде домой, Селуян объявил о воровстве своем Груняше, которая с радости едва его не задушила поцелуями, говоря ему, что, хотя отец теперь за что-нибудь на них и взбесится, то взять будет нечего. И так Селуян, отставши от приказных волокит и ябед, поехал тихонько с женою своею для отказу новой вотчины, где нашел не село, а город. С год времени спустя, господин Кошкодавов, не захотя жить более на свете, опокинул, а потом и боярыня туда же водворилась, не взявши с собою ни единой души, а всех поручили в полную власть Сальникову. Он же, когда стал таким пушистым[59] господином, вспомнивши даваемые ему к обманам наставления учителя своего дьячка, послал к нему нарочного и, выписавши из духовного чина, определил его надо всем своим имением полным управителем, а мамку, за ее верность и услуги, наградя щедро, отпустил на волю; но она, видя от них всегдашнюю милость, осталась жить до смерти, а сестрица Селуянова Фетинья, не дождавшись от брата посланца, за неделю перед тем скончалась. Селуян Сальников, живучи со своею любезною Груняшею лет поболе десятков пяти, любя один другого сердечно, утопая в роскошах, забавах и веселиях повседневно, так же как и другие, померли, оставя по себе на земле немалое число потомков Сальниковых, которые и в нынешнем времени называются так.
Н.А. Полевой
Святочные рассказы
В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские Пруды, в Замоскворечье, на Земляной Город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми, как снег, головами, с кагульскими рубцами[60] на лице и со значками за взятие Хотина[61] и завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!
Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.
Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,
И соловей в тени дубравы,
И шум безвестного ручья
радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.
Были, как теперь, святки. Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.
Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании,[62] но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.
У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою[63] (об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.
Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, – прибавил он, – что и ты там будешь».
– Нет! Меня звали, но я отказался.
– А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.
– А вы сами всегда следовали этому правилу?
– О! да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine[64] никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.
– Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.
– Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.
– Знаешь ли, когда это началось? – сказал суворовский сослуживец. – С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…
– Но что ж тут худого? – подхватил Шумилов. – Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.
– Если бы так! – сказал хозяин. – А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.