— Пока ничего. Бунты усмирены.
— То-то по газетам не видать, чтобы…
— Сейчас затихли. Как раньше, например, были эти самые забастовки, сейчас этого ничего не слыхать…
— Гаврюша! — гулким голосом крикнул Данил Панфилыч. — Скажи ты мне на милость, через чего эти самые бунты бывают? По какой причине купоросятся те народы?
— Да конечно — от неудовольствия…
— Земли хотят?
— Одни — земли, другие — в дороговизне товаров стесняются… А в обчем итоге надо счесть — и от необразованности…
— Да кто же виноват, какая сторона? Зык идет и на начальство…
— Начальство начальством, дедушка, да и сами виноваты: надо учиться…
Данил грустно покрутил головой, задумался.
— Поздно уж нам учиться, Гаврилушка… — тоном оправдания сказал он, — не в том сила, я думаю… Жили впредь их, не учились… а жили, не бунтовались, — просторней было… я еще захватил немножко хорошей жизни: садов не было, вышни в лесу сколько хошь рви… яблоки, груши, терен… Рыбы этой было!.. А нынче все перевелось… Зато все образованные, все в калошах ходят…
— Вы говорите — учиться, Гаврил Макарич, — пьяным, спотыкающимся голосом сказал Карпо Тиун, вставая с своего места, — а дозвольте спросить: иде свободный доступ?
— Ты бы сел, Карпо! — увещающим голосом обратился к нему Макар Юлюхин.
Служивый строго, как старший чином, поглядел на Карпа, собрал подбородок на воротнике и строго сказал:
— Кто в голове имеет, доступа добьется.
Карпо несколько оробел, вспомнил, что он еще «серый», неслужилый казак и не следовало бы ему вступать в разговор старших. Но отступать было конфузно, и он неуверенным голосом возразил:
— Опять — окупить права, например, — чем, где источник?..
— Ты еще молод, — сядь! не влипай! — строго сказал сидевший за столом Савелий Терентьич. — Послужи сперва! Как служить надо, — знаешь?
— Иде ему! — махнул рукой Макар.
— Я-то знаю! — задорно возразил Тиун, обиженный пренебрежительным отношением к себе. — Я выслужу! А вот ты-то много ли наслужил? Никак, тухлое яйцо в ухо вылил, чтобы отстать?..
— Ах ты, молокосос, сукин сын! — закипел Савелий. — Да у меня сын — приказный и кавалер, а ты смеешь ширять в глаза?..
И вспыхнула ссора, недолгая, но оживленная и едкая, с взаимными обличениями и подвохами, возбуждавшими веселый смех слушателей и отчаяние Макара Юлюхина.
— Сядь, Карпо! — увещевал он Тиуна. — Сядь и сиди, слухай, чего постарше тебя люди говорят!..
— У меня сын имеет, по крайней мере, медаль за храбрость, а ты смеешь подкалывать, поганец! Гришка, ну-ка зацепи, где она у тебя?
Рябой, неуклюжий казак, стоявший с другими у грубки, достал из кармана серебряную медаль на алой ленте, приложил к груди и сказал торжественно:
— Святыя Анны…
— За какой же именно случай? — почтительным тоном спросил сват Ларион.
— Это — на конюшне я стоял. Командир пришел ночью, видит, все исправно и всю ночь я напролет не спал. «Вот это — молодец!» — говорит. И представил к медали…
— Вот и бери пример, Карпо! — указал на медаль Макар Юлюхин. — Раньше его не звали — кроме «Гришка Шило», а сейчас — приказный и кавалер… А почему? Твердо дисциплину знает… Вот и бери во внимание! С стариками не перекоряйся, а слушай. Слушай стариков!.. И сиди на месте!..
И снова жужжал, пересыпался и толокся одновременный бестолковый говор, прерываемый песнями. В духоте, в запахе потных тел и винных испарений тяжелели головы, тяжелели языки, но громче и шумнее становились голоса. Никто не хотел слушать других, каждый хотел говорить сам, все объяснялись в любви и дружеских чувствах, потом внезапно обижались, укоряли друг друга, бранились и мирились снова. Данил Панфилович расплакался о покойнице-старухе…
— Среди пути бросила… померла, царство ей небесное… Скудненькая, с наперсток, была, а все, бывало, есть кому рубахи починить, варежки связать…
Служивый к вечеру ослабел окончательно. Заплетающимся языком он все еще рассказывал о службе, о своих отличиях, о любви к нему командира, о городах, которые видел, о городских увеселениях… Но уже не было кудрявой, изысканной манеры в его речи, и проскакивали казарменные крепкие слова… Он повторялся, забывал, о чем говорил. Порой склонял бессильно голову на стол и с трудом поднимал ее. Смотрел тупым, остановившимся взглядом на какого-нибудь собеседника и строго говорил:
— Вольно! оправиться!..
— Господа, давайте дадим слободы служивому, — несколько раз обращался к гостям сват Ларион.
Но никто не слушал его. Водка еще была в посуде, гости чувствовали себя слишком хорошо, чтобы покинуть гостеприимный кров Макара Юлюхина, и только отдельные, вконец ослабшие — не ушли, а были уведены под руки заботливыми бабами. Горница продолжала жужжать от непрерывающихся песен, трястись от топанья и пляски.
— Гаврюша! да ты бы отдохнул, болезный мой! — несколько раз принималась просить служивого Филипповна.
Гаврил смотрел на мать строгим, изумленным взглядом, точно в первый раз видел эту сырую старуху в новой шали.
— Позвольте, маменька, — я знаю, — говорил он обиженным голосом, указывая себе на грудь закорюченным большим пальцем, — я, кажется, уж не маленький… Хотя вы и родительница, например, но я в состоянии, кажется, одним словом… так сказать… и больше никаких…
— Да я не указываю, чадушка, не обижайся… Только — отдохнул бы… Уморился ведь… Вот Варя тебе постелюшку постелет…
— Это которая?
— Ну уж… набрался! — заметила Варвара, готовая приступить к супружеским обязанностям. — В упор человека не видишь… Пойдем!..
— Нет, позвольте! — остановил ее величественным жестом Гаврил. — Ваше дело — во фронт передо мной! Смир-но! равняйсь! Налево кругом — марш отцоль к…
Он слегка поперхнулся на крепком выражении и, взмахнув руками, подхватил слова песни:
Сидит милый за столом, Усы завивает… Молодую молодицу К сердцу прижимает…
Засвистал, защелкал пальцами и, вылезши из-за стола, пошел плясать с Варварой и Марьей — бойко, лихо и изящно.
— Жги, ребята! Говори веселей!
Сидит милый за столом, Варенички ло-омит… Молодая молодица Белы ручки моет…
— Эх, господа! — кричал он пьяным, огорченным голосом. — Сидите вы тут, в мурьях, свету не видите!.. Вот в городах, например, сады, тиятры… Одна музыка чего стоит!..
— Это все — лишняя копейка! — возразил сват Ларион.
— Зато уж музыка!..
— У нас музыка на губах… Это для кармана сходнее…
— Это иной разговор… Там без денег — бездельник. Зайдешь, думаешь: полтина не деньги. Ходишь этак, ходишь, все очень приятно: люди убранные, прохаживаются под ручку, представления разные… Забылся и присел. Сейчас лакей: «Что прикажете?» — «Пару пива!..» А пару пива — вот целковый и вылетел…
…Уже поздно ночью осталась наконец Варвара наедине с своим мужем. Ребятишек забрала Филипповна в избу. Семен с Марьей перешли в кухню. Горница была предоставлена офицеру.
На столе горела лампа, от которой удушливо пахло керосином. Слепой огонек слабо мерцал в засиженном мухами стекле. В горнице все еще стоял запах водки и кожи. Гаврил в расшитой рубахе и шароварах с голубым поясом сидел на кровати, ухватившись растопыренными руками за постель, а Варвара стаскивала с его ноги сапог с лакированной голенищей.
— Прошу у меня не забываться! Смирно! глаза налево!.. — бормотал заплетающимся языком служивый, тыкаясь вперед головой.
— Сиди уж! Держись крепше, а то сползешь наземь…
— Я?!
— Ну да, ты!.. Давай другую ногу!..
— Ты с кем говоришь, позволь узнать? Ты обязана… по уставу чинопочитания…
— Сиди-и! Куда ты встаешь?.. Сядь!..
Но он оттолкнул ее и встал, топнув ногой, — не той, которая была в сапоге, а другой, с болтавшейся портянкой.
— М-мол-чать! Смир-но!
Он уперся ей в лицо неподвижным, бессмысленно-грозным взглядом.
— Я-а, голубушка моя, знаю! — грозя пальцем, сказал он нараспев тонким голосом.
На одно мгновение мелькнула у ней тревожная мысль: неужели знает? И сейчас же она заставила себя взглянуть прямо в эти пьяные, влажные, остеклевшие глаза.
«Нет, не знает», — решила она твердо и уверенно. И уже спокойно и смело глядела ему в лицо.
— Я тебя на два аршина под землей вижу… Знаю!..
— Знаешь?
— Отлично!.. Мне, милая моя, все известно!..
— Ну, и слава Богу. А теперь сядь вот да давай другую ногу.
— Нет, не сяду! Отвечай сперва по совести, как на духу…
— По совести? Нечего мне по совести… Потаить нечего — как перед Богом, так и перед людьми…
— Брешешь! — крикнул он, топая босой ногой. — Брешешь, сволочь!..
Она глядела в его гладкое, пьяное лицо с расплывающимся носом и сизым подбородком, не страшное, несмотря на свое грозное выражение. И улыбалась. Но странною болью щемило сердце… «Вот и все… Вот и конец…» — бессвязно говорил кто-то невидимый, стоящий рядом. И было так жаль всего, что промелькнуло в эти короткие годы ее вольной, молодой жизни, всех мимолетных грешных радостей и сладкой тоски, и томлений, и беззаботной, бездумной жажды увлечений. Забыто было темное, горькое, страшное, — страшней казалась новая полоса с ее сухотой, подчиненностью, неизбежными взысканиями, бранью, побоями… Кончился милый праздник молодости… Пришли будни…