— Аминь! Аминь! Да будет! — восторженно воскликнул юный Айзик и, схватив руку проповедника, запечатлел на ней звонкий поцелуй.
— Ор ла иегудим! Свет всего иудейства![102] Свет и истина в словах ваших, рабби! — качая головой и посылая жестами благословения проповеднику, со слезами на глазах, восклицала растроганная Сарра.
— Так предопределено небом! — разводи руками и с фаталистической покорностью склоняй голову, отозвался ламдан.
— Благословен Ты Господи, Боже мой, что не сотворил меня иноверцем! — в виде обычной молитвенной формулы произнес со вздохом наслаждения сам рабби Соломон Бендавид и отплюнулся, как подобает по уставу.
— Всякого блага желаю вам, рабби Ионафан, за эту великолепную проповедь, — смиренно лепетала родственница- приживалка.
Одна только Тамара ни словом, ни взглядом, ни иным каким-либо движением не выразила впечатлений, произведенных на нее проповедью ламдана. На ее лице слегка проскальзывало порой одно лишь нетерпеливое желание, одна лишь мысль:, «скоро ли же все это кончится!»
А юный Айзик Шацкер, несмотря на все свои восторги, не переставал таки подмечать за ней, исподтишка бросая на нее время от времени косвенные взгляды, и наконец не выдержал.
— Фрейлен Тамаре! — тихо, под шумок общего разговора обратился он к девушке. — Неужели вы не разделяете нашего общего восторга и удивления?!
— Почему вы так думаете, бохер? — отозвалась она, смерив его холодно удивленным взглядом.
— Потому… потому, что хотелось бы видеть проявление этих чувств.
— Почему вы знаете, — усмехнулась Тамара. — Быть может мои впечатления так сильны, что для них не находится внешних изъявлений. Довольны ли вы, сударь?
Айзик не нашелся что ей ответить и только постарался многозначительно улыбнуться: понимаем, дескать, все понимаем!
Тамара в ответ на это, не стесняясь, бросила ему в лицо презрительную усмешку и отвернулась.
Оскорбленный Айзик только губы закусил себе от злости и досады на это равнодушное и даже холодно презрительное отношение к нему девушки, которая еще так недавно была подругой его детства. Он чуть не плакал, чувствуя, что в одно и то же время готов наделать ей и множество всяческих оскорблений, даже прибить ее, как бывало иногда в детстве, но точно также готов и рыдая упасть пред ней на колени с мольбой простить его, не отвергать его, изменить с ним свое нынешнее обращение, быть с ним как прежде, по-старому, и позволить ему целовать без счета эти ручки и глазки, как бывало иногда в годы их счастливого детства, когда они, среди густых кустов большого тенистого сада, играли в жениха и невесту. Увы! Неужели это золотое время для него безвозвратно миновало?
Трапеза была окончена, последние стаканы выпиты за здоровье ламдана и хозяина. Батрачка давно уже выжидала за полупритворенной дверью удобную минуту, чтобы войти с маим ахройным, т. е. с так называемой «последней водой» в серебряном кувшине и с медным тазом, над которым каждый из состольннков, по обязательному в Израиле обычаю, обмыл себе концы пальцев и мокрыми пальцами вытер себе рот. Тогда торжественно была сказана молитва благодарения и благословения Бога за виноград и плод его, за древо и плод его, и пищу и питание, за произрастения полей и за «прелестную, добрую, пространную землю», которую Бог отдал в удел Израилю, и заключилось все это всеобщим воплем ко Господу, да сжалится Он наконец над народом своим, над Иерусалимом и над Сионом, над жертвенником и храмом.
Гости и все домашние, поблагодарив хозяина с хозяйкой, простились с ними и разошлись восвояси. Армер ламдан побрел в ахсание[103], где он остановился по приезде в город, нищий — в гакдеш[104], бохер-эшеботник — на свою общественную ученическую квартиру, а Айзик Шацкер, ради прохлады, отправился спать на сеновал, тут же, во дворе Бендавида. Удалились наконец и хозяева в спальню, ушла и Тамара в свою девическую комнатку, где заблаговременно, еще до наступления шабаша, была у нее на столе зажжена ночная лампа.
Первый час ночи.
Тамара не раздевается. Она сидит над толстой тетрадкой в корешковом переплете и рассеянно перелистывает ее, останавливаясь иногда над кое-какими строками. Это ее заветная тетрадка, которую тщательно и ревниво хранит она от всякого домашнего глаза; это ее интимные, «секретные» записки, — Дневник, начатый ею, по примеру подруг-гимназисток, еще в последнем классе Украинской женской гимназии. Чтобы никто из домашних не мог заглянуть в него нескромным глазом и познакомиться с содержанием рукописи, Тамара вела свой Дневник на русском языке, которому, за время семилетнего пребывания своего в гимназии, выучилась, можно сказать, в совершенстве, так что местный учитель русского языка и словесности нередко ставил ее, еврейку, даже в пример иным ученицам чисто русского происхождения. Писать по-русски было спокойнее: как-нибудь случайно попавшись эта тетрадка на глаза бабушке, не понимающей по-русски, всегда можно с успехом «отвертеться», что это, мол, ученические записки по какому-нибудь научному предмету.
Вообще же, для избежания контроля бабушки, самое лучшее — держать Дневник между своими старыми ученическими тетрадками и вытаскивать его на свет Божий лишь ночью, когда уже вполне безопасно можно и читать и писать.
Старухе никогда и в голову не придет следить за внучкой по ночам и самолично справляться, что такое делает она в своей комнате: раз улеглась старуха в постель, она уже не расстанется до утра с нежащими объятиями своих мягких и теплых пуховых бебехов.
Но на этот раз Тамара скорее по привычке, скорее машинально, чем сознательно взялась за свою заветную тетрадку. Мысли ее были далеко от всяких «записок» и дневных впечатлений и еще дальше от потребности записывать их сегодня. Именно сегодня-то она и не могла бы записать, ровно ничего, потому что не чувствовала себя в состоянии на такое дело. Ей просто надо было как-нибудь и над чем нибудь убить ненавистное время, которое, кажется, будто нарочно длится теперь так бесконечно долго. Весь вечер она притворялась до последней возможности, желая казаться как можно спокойнее, чтобы, Боже сохрани! — никому не подать ни малейших подозрений; весь вечер томилась она внутренней тоской ожидания, которого тайная причина понятна и сердечно близка была только ей одной, томилась нетерпением и досадой на этот скучный, бесконечный вечерний стол с его песнями и поучениями, и хотя до условного, ей одной известного часа было еще далеко, тем не менее Тамара изнывала внутренне. Ей казалось, что вся эта пятничная обычная процедура, со всеми ее шабашевыми обрядами и тонкостями никогда, никогда не кончится, что проповедь ламдана затянется в бесконечность, и она, бедная Тамара, поневоле просрочит, пропустит свое условное время.
А тут еще этот противный Айзик.
Как странно, как дерзко вел себя в отношении ее сегодня этот ничтожный, но заносчивый мальчишка, этот бедный, из милости призренный, дальний родственник ее деда! И неужели же смеет он, жалкий еврейчик, мечтать, чтобы она, миллионная наследница своего отца (не говоря уже о громадном и ей одной достающемся состоянии деда), чтобы она, девушка, получившая светское образование в России и докончившая его за границей, чтобы она, Тамара Бендавид, кровная аристократка, ведущая свой род ни более, ни менее как от самого царя Давида, вдруг сделалась женой какого-то Айзика Шацкера!.. Положим, почему бы и нет, если бы этот Айзик, некогда друг и товарищ ее детства, серьезно ей нравился; но в том-то и дело, что Айзик никогда, решительно никогда ни на одну минуту не нравился ей сердечным образом, хотя они и играли когда-то вдвоем в жениха и невесту, но… это было так давно, это были одни лишь детские игры, детские глупости. И после этих ребяческих глупостей Тамаре довелось увидеть так много «света», ближайшим образом познакомиться с этим «светом» за границей, войти в него не только равноправным, но уважаемым «имущественным» членом, довелось еще в Европе вкусить и познать все сладости роли «миллионной невесты», что конечно не какой-нибудь жалкий, безвестный гимназист Айзик Шацкер осмелился бы мечтать о праве на ее сердце и руку. Какая смешная, какая жалкая идея — быть женой Айзика Шацкера! Нет, Тамара любит не Айзека, ее идеал не тот, совсем не тот!
Не в здешнем, не в жалком еврейском мире какого-то жидовского города Украинска кроется этот заветный ее идеал, хотя временно и проживает он в этом самом Украинске… Этот человек совсем иного склада, иного мира, иного общества, и вот его то гордо называть пред всеми своим мужем — о, какое это было бы блаженство, какая завидная доля… Подобные идеалы она иногда встречала только на Западе, в Европе, и вдруг точно такой же нежданно-негаданно является здесь, в Украинске! Кто бы мог ожидать этого, но… так случилось. К нему, к этому желанному человеку летят теперь все помыслы, все чувства Тамары, и летят затаенно от всех, потому что ни дедушка, ни бабушка, как добрые евреи, никогда не одобрили бы, никогда не снабдили бы своим благословением подобный брак, — разве уж что-нибудь особенное, выходящее из обычного ряда их установившейся еврейско-общественной жизни и крайне льстящее их самолюбию подвигло бы их на согласие; но ничего такого и быть не может. Тем не менее, вопреки всем традициям и взглядам, и чувствам своих ближайших родственников, Тамара любит, Тамара увлечена; без их согласия и разрешения. Что изо всего этого выйдет — она не знает, она не думает, она почти вовсе не задается этой мыслью: она увлечена подхватившим ее потоком первого горячего чувства: в девятнадцать лет ей слепо кажется и слепо верится, будто все это счастливо устроится как-нибудь так, само собой, к общему благу, как ее самой, так и бабушки, и дедушки, и всех, всех на свете, и что в конце концов все будут довольны и счастливы, — счастливы потому, что прежде всего и прежде всех будет счастлива она, сама Тамара. Но этот Айзик! Но эти его выходки за нынешним ужином, выходки, понятные только ей одной!.. Надо его остерегаться: он, кажется, догадывается, кажется, подозревает что-то… Но не все-ли равно! Ведь Айзик в нее влюблен, ведь ему в сущности надо только немножко ласки, а для самой Тамары — немножко уменья повести себя с Айзиком, и тогда он будет слеп! Не надо только разбивать его радужные надежды. Но не в этом главное дело. А вот, — скоро ли заснет дедушка?.. Бабушка, обыкновенно, засыпает скоро и крепко, бабушка не помеха, но он, этот несносный, добрый дедушка, — он имеет привычку долго и громко молиться на сон грядущий и иногда страдает бессонницей. Впрочем, сегодня, благодаря проповеди ламдана, кажется, и дедушка хватил лишний стаканчик, — значит, надо думать, бессонница не угрожает ему этой ночью.