Теперь хорошо, чисто. Вздохнул и надел прохладную, еще пахнущую домашней стиркой ночную рубашку.
Стемнело. Он лежал и все продолжал плыть. Родион в обычный час зажег свет и убрал ведро, лохань. Паук спустился к нему на ниточке и сел на палец, который Родион протягивал мохнатому зверьку, беседуя с ним, как с кенарем. Между тем дверь в коридор оставалось чуть приоткрытой, -- и там мелькнуло что-то... на миг свесились витые концы бледных локонов и исчезли, когда Родион двинулся, глядя вверх на уходившего под купол цирка крохотного акробата. Дверь все оставалась на четверть приотворенной. Тяжелый, в кожаном фартуке, с курчаво-красной бородой, Родион медлительно двигался по камере и, когда захрипели перед боем часы (приблизившиеся теперь благодаря сквозному сообщению), вынул откуда-то из-за пояса луковицу и сверил. Затем, полагая, что Цинциннат спит, довольно долго смотрел на него, опираясь на метлу, как на алебарду. Неизвестно до чего додумавшись, он зашевелился опять... Тем временем в дверь беззвучно и не очень скоро вбежал красно-синий резиновый мяч, прокатился по катету прямо под койку, на миг скрылся, там звякнулся и выкатился по другому катету, то есть по направлению к Родиону, который, так его и не заметив, случайно его пнул, переступив, -- и тогда, по гипотенузе, мяч ушел в ту же дверную промежку, откуда явился. Родион, взяв метлу на плечо, покинул камеру. Свет погас.
Цинциннат не спал, не спал, -- нет, спал, но со стоном опять выкарабкался, -- и вот опять не спал, спал, не спал, -- и все мешалось, Марфинька, плаха, бархат, -- и как это будет, -что? Казнь или свидание? Все слилось окончательно, но он еще на один миг разжмурился, оттого что зажегся свет, и Родион на носках вошел, забрал со стола черный каталог, вышел, погасло.
Что это было -- сквозь все страшное, ночное, неповоротливое, -- что это было такое? Последним отодвинулось оно, нехотя уступая грузным, огромным возам сна, и вот сейчас первым выбежало, -- такое приятное, приятное, -- растущее, яснеющее, обливающее горячим сердце: Марфинька нынче придет!
Тут на подносе, как в театре, Родион принес лиловую записку. Цинциннат, присев на постель, прочел следующее: "Миллион извинений! Непростительная оплошность! Сверившись со статьей закона, обнаружилось, что свидание дается лишь по истечении недели после суда. Итак, отложим на завтра. Будьте здоровеньки, кланяйтесь, у нас все то же, хлопот полон рот, краска, присланная для будок, оказалась никуда не годной, о чем я уже писал, но безрезультатно".
Родион, стараясь не глядеть на Цинцинната, собирал со стола вчерашнюю посуду. Погода, верно, стояла пасмурная: сверху проникающий свет был серый, и темная кожаная одежда сердобольного Родиона казалась сырой, жухлой.
-- Ну что ж, -- сказал Цинциннат, -- пожалуйста, пожалуйста... Я все равно бессилен. (Другой Цинциннат, поменьше, плакал, свернувшись калачиком.) Завтра так завтра. Но я прошу вас позвать...
-- Сию минуту, -- выпалил Родион с такой готовностью, словно только и жаждал этого, -- метнулся было вон, -- но директор, слишком нетерпеливо ждавший за дверью, явился чуть-чуть слишком рано, так что они столкнулись.
Родриг Иванович держал стенной календарь -- и не знал, куда его положить.
-- Миллион извинений, -- крикнул он, -- непростительная оплошность! Сверившись со статьей закона... -- дословно повторив свою записку, Родриг Иванович сел в ногах у Цинцинната и поспешно добавил:
-- Во всяком случае, можете подать жалобу, но считаю долгом вас предупредить, что ближайший съезд состоится осенью, а к тому времени много чего утечет. Ясно?
-- Я жаловаться не собираюсь, -- сказал Цинциннат, -- но хочу вас спросить: существует ли в мнимой природе мнимых вещей, из которых сбит этот мнимый мир, хоть одна такая вещь, которая могла бы служить ручательством, что вы обещание свое выполните?
-- Обещание? -- удивленно спросил директор, перестав обмахивать себя картонной частью календаря (крепость на закате, акварель). -- Какое обещание?
-- Насчет завтрашнего прихода моей жены. Пускай в данном случае вы не согласитесь мне дать гарантию, -- но я ставлю вопрос шире: существует ли вообще, может ли существовать в этом мире хоть какое-нибудь обеспечение, хоть в чем-нибудь порука, -- или даже самая идея гарантии неизвестна тут?
Пауза.
-- А бедный-то наш Роман Виссарионович, -- сказал директор, -- слыхали? Слег, простудился и, кажется, довольно серьезно...
-- Я чувствую, что вы ни за что не ответите мне; это логично, -- ибо и безответственность вырабатывает в конце концов свою логику. Я тридцать лет прожил среди плотных на ощупь привидений, скрывая, что жив и действителен, -- но теперь, когда я попался, мне с вами стесняться нечего. По крайней мере, проверю на опыте всю несостоятельность данного мира.
Директор кашлянул -- и продолжал как ни в чем не бывало:
-- Настолько серьезно, что я, как врач, не уверен, сможет ли он присутствовать, -- то есть выздоровеет ли он к тому времени, -- bref [27], удастся ли ему быть на вашем бенефисе...
-- Уйдите, -- через силу сказал Цинциннат.
-- Не падайте духом, -- продолжал директор. -- Завтра, завтра осуществится то, о чем вы мечтаете... А миленький календарь, правда? Художественная работа. Нет, это я не вам принес.
Цинциннат прикрыл глаза. Когда он взглянул опять, директор стоял к нему спиной посредине камеры. На стуле все еще валялись кожаный фартук и рыжая борода, оставленные, по-видимому, Родионом.
-- Нонче придется особенно хорошо убрать вашу обитель, -сказал он, не оборачиваясь, -- привести все в порядок по случаю завтрашней встречи... Покамест будем тут мыть пол, я вас попрошу... вас попрошу...
Цинциннат зажмурился снова, и уменьшившийся голос продолжал:
-- ...вас попрошу выйти в коридор. Это продлится недолго. Приложим все усилия, дабы завтра должным образом, чисто, нарядно, торжественно...
-- Уйдите, -- воскликнул Цинциннат, привстав и весь трясясь.
-- Никак не могим, -- степенно произнес Родион, возясь с ремнями фартука. -- Придется тут того -- поработать. Вишь, пыли-то... Сами спасибочко скажете.
Он посмотрелся в карманное зеркальце, взбил на щеках бороду и, наконец подойдя к койке, подал Цинциннату одеться. В туфли было предусмотрительно напихано немного скомканной бумаги, а полы халата были аккуратно подогнуты и зашпилены. Цинциннат, покачиваясь, оделся и, слегка опираясь на руку Родиона, вышел в коридор. Там он сел на табурет, заложив руки в рукава, как больной. Родион, оставив дверь палаты широко открытой, принялся за уборку. Стул был поставлен на стол; с койки сорвана была простыня; звякнула ведерная дужка; сквозняк перебрал бумаги на столе, и один лист спланировал на пол.
-- Что же вы это раскисли? -- крикнул Родион, возвышая голос над шумом воды, шлепаньем, стуком. -- Пошли бы прогуляться маленько, по колидорам-то... Да не бойтесь, -- я тут как тут в случае чего, только кликнете.
Цинциннат послушно встал с табурета, -- но, едва он двинулся вдоль холодной стены, несомненно сродной скале, на которой выросла крепость; едва он отошел несколько шагов -- и каких шагов! -- слабых, невесомых, смиренных; едва он обратил местоположение Родиона, отворенной двери, ведер, в уходящую впять перспективу, -- как Цинциннат почувствовал струю свободы. Она плеснула шире, когда он завернул за угол. Голые стены, кроме потных разводов и трещин, не были оживлены ничем; только в одном месте кто-то расписался охрой, малярным махом: "Проба кисти, проба кис" -- и уродливый оплыв. От непривычки ходить одному у Цинцинната размякли мышцы, в боку закололо.
Вот тогда-то Цинциннат остановился и, озираясь, как будто только что попал в эту каменную глушь, собрал всю свою волю, представил себе во весь рост свою жизнь и попытался с предельной точностью уяснить свое положение. Обвиненный в страшнейшем из преступлений, в гносеологической гнусности [8], столь редкой и неудобосказуемой, что приходится пользоваться обиняками вроде: непроницаемость, непрозрачность, препона; приговоренный за оное преступление к смертной казни; заключенный в крепость в ожидании неизвестного, но близкого, но неминучего срока этой казни (которая ясно предощущалась им, как выверт, рывок и хруст чудовищного зуба, причем все его тело было воспаленной десной, а голова этим зубом); стоящий теперь в коридоре темницы с замирающим сердцем, -- еще живой, еще непочатый, еще цинциннатный, -- Цинциннат Ц. почувствовал дикий позыв к свободе, и мгновенно вообразил -- с такой чувствительной отчетливостью, точно это все было текучее, венцеобразное излучение его существа, -- город за обмелевшей рекой, город, из каждой точки которого была видна, -- то так, то этак, то яснее, то синее, -- высокая крепость, внутри которой он сейчас находился. И настолько сильна и сладка была эта волна свободы, что все показалось лучше, чем на самом деле: его тюремщики, каковыми в сущности были все, показались сговорчивей... в тесных видениях жизни разум выглядывал возможную стежку... играла перед глазами какая-то мечта... словно тысяча радужных иголок вокруг ослепительного солнечного блика на никелированном шаре... Стоя в тюремном коридоре и слушая полновесный звон часов, которые как раз начали свой неторопливый счет, он представил себе жизнь города такой, какой она обычно бывала в этот свежий утренний час: Марфинька, опустив глаза, идет с корзинкой из дому по голубой панели, за ней в трех шагах черноусый хват; плывут, плывут по бульвару сделанные в виде лебедей или лодок электрические вагонетки, в которых сидишь, как в карусельной люльке; из мебельных складов выносят для проветривания диваны, кресла, и мимоходом на них присаживаются отдохнуть школьники, и маленький дежурный с тачкой, полной общих тетрадок и книг, утирает лоб, как взрослый артельщик; по освеженной, влажной мостовой стрекочут заводные двухместные "часики", как зовут их тут в провинции (а ведь это выродившиеся потомки машин прошлого, тех великолепных лаковых раковин... почему я вспомнил? да -- снимки в журнале); Марфинька выбирает фрукты; дряхлые, страшные лошади, давным-давно переставшие удивляться достопримечательностям ада, развозят с фабрик товар по городским выдачам; уличные продавцы хлеба, с золотистыми лицами, в белых рубахах, орут, жонглируя булками: подбрасывая их высоко, ловя и снова крутя их; у окна, обросшего глициниями, четверо веселых телеграфистов пьют, чокаются и поднимают бокалы за здоровье прохожих; знаменитый каламбурист, жадный хохлатый старик в красных шелковых панталонах, пожирает, обжигаясь, поджаренные хухрики в павильоне на Малых Прудах; вот облака прорвались, и под музыку духового оркестра пятнистое солнце бежит по пологим улицам, заглядывает в переулки; быстро идут прохожие; пахнет липой, карбурином, мокрой пылью; вечный фонтан у мавзолея капитана Сонного широко орошает, ниспадая, каменного капитана, барельеф у его слоновых ног и колышимые розы; Марфинька, опустив глаза, идет домой с полной корзиной, за ней в двух шагах белокурый франт... Так Цинциннат смотрел и слушал сквозь стены, пока били часы, и хотя все в этом городе на самом деле было всегда совершенно мертво и ужасно по сравнению с тайной жизнью Цинцинната и его преступным пламенем, хотя он знал это твердо и знал, что надежды нет, а все-таки в эту минуту захотелось попасть на знакомые, пестрые улицы... но вот часы дозвенели, мыслимое небо заволоклось, и темница опять вошла в силу.