ржавеющий навес над перроном с темными углами и грязно-желтым небом, – не ангельская.
– Так давай исправим ее, – воодушевился я, потирая от нетерпения крючковатые грязные пальцы.
Светлый развел руками:
– Ты сам должен осознать ее и рассказать мне, почему она такая, как я поведал тебе о тебе.
– А когда я сделаю это, что будет потом?
– Потом сможешь отправиться к Нему, – и светлый вновь озарился вспышкой, на этот раз золотой.
Я огляделся, поле для размышлений (и осознания) представляло картину унылую и немного страшную. Неужели таким представлялся мне мир? Я постепенно догадывался, что лежащий передо мной сейчас мрачноватый пейзаж не есть мир загробный сам по себе, но отражение моих воззрений и опытов в проявленном плане. Небесный свод, что воздвиг я над собственной жизнью, задумывался монументальным – много металла, мощные ребра, несущие на себе небо, перрон… А почему именно перрон? Как символ ожидания либо отъезда, либо встречи с чем или кем-то. Вся жизнь в ожидании.
«Тум», – напомнило о себе сердце под плащом. «Я просто запер сердце внутри», – пришла ледяной волной мысль. «Тум», – получил я подтверждение из груди, мой защитный купол ржав и скрипуч был с самого начала, а сознание запылено настолько, что божественный свет, проходивший через стекла-сетчатки, больше походил на взбаламученный поток, по илистому дну которого беспрестанно елозит уязвленная самость.
Светлый, хранивший до сих пор молчание, заметил не без удовольствия:
– Самобичевание никогда не было твоей сильной стороной, но сейчас плеть истины оставляет чрезмерные следы на твоей спине.
– Не пойму тебя, – я смотрел на светлого, который театрально размахивал за своей спиной клоунской плетью, слегка напоминающей бенгальский огонь.
– Как и всякий воплощенный, ты спустился избавиться от страхов. Да-да, вон тех, что пугают тебя из-под углов. У очень многих они разлиты по небосводу ровным слоем и плотно закрывают от взоров Бога; твои же в большей степени стекли с купола, и ты чувствовал божественный свет, пусть и в сильно искаженном виде.
От этих слов мне полегчало физически, даже показалось, что я немного оторвался от перронных плит, но тут же подошвы ощутили тяжесть тела и холод под ногами.
Светлый подмигнул:
– Самость не даст расслабиться, ты продолжай – плеть истины все еще в твоих руках.
Я не без отвращения решился повернуться и взглянуть на темные углы, хранившие сгустки черноты, так страшащие меня. Пудингообразная масса пульсировала, колыхалась, вибрировала, вздрагивала и пугала, пугала, пугала… одним своим существованием. Я не считал себя трусом, правда, и не мнил храбрецом, но, судя по количеству трепещущей черни, страхов у меня хватало.
– Страхи – пища для самости, – подсказал светлый. – Она живет ими и их же генерирует.
Мне пришла в голову аллегория, но озвучивать ее не хотелось, тем не менее светлый подхватил эту мысль:
– Ты абсолютно прав. Самость – существо, питающееся продуктами собственной жизнедеятельности. Как бы странно сие не звучало, но в этом ее суть: эгоцентризм готов поглощать свои фекалии, лишь бы ничего не отдавать вовне.
– Страхи мои многочисленны, но мелки, – сказал я, немного подумав, светлому. – Вспоминая воплощение, не могу найти ни одного серьезного.
– Они и есть та пыль на стеклах, что не позволяет видеть Бога, – улыбаясь, подтвердил истинный «Я». – Бери тряпку и начинай протирать их.
Я согласно кивнул головой, и следы событий, самых мелких и незначительных, как казалось там, в проявленной жизни, начали возникать в моем воображении сами собой, образуя из разрозненных кусочков стройную картину, словно кто-то поворачивал трубу калейдоскопа за меня.
– Это делает твое сознание, – услышал я приглушенный шепот светлого.
«Тум-тум», – вновь напомнило о себе сердце. Все кругом вращалось, переворачивалось, перестраивалось, я не мог оторваться от завораживающей картины смешения слов и событий, своими гранями, как крючочками, цепляющихся друг за друга, воссоздающих логику, неподвластную человеку проявленному, но ясно осознаваемую здесь, на перроне, рядом с истинным «Я», не прикрываясь уродливым плащом обид и унижений, со взором, лишенным бесполезного козырька, под которым стыдливо прятались от Бога помыслы, коих следовало не стыдиться, а просто не допускать, сбросив со стоп обувь, что кандалами пристегивала к земному, не давая возможности полета душе.
Теперь я чувствовал, что корпус удивительного прибора – в моих руках, и я свободно поворачиваю его в нужном мне направлении чистыми от изжитого ладонями и расправленными от стяжаемого пальцами.
– Мои руки… – воскликнул я, отрываясь от калейдоскопа и обращаясь к светлому.
Окружающий меня мир изменился, ржавеющий тяжеловесный купол исчез, открыв надо мной голубое небо, сам перрон обрел мягкий матово-белый оттенок, а рельсошпальная решетка являла собой ослепительно золотой путь, на котором стоял я один в светящихся одеждах с маленьким колпачком на макушке и в крылатых сандалиях. Я был светлым.
Сняв головной убор, преисполненный невообразимого счастья, я прочитал имя свое и услышал голос:
– Сын мой, иди ко мне.
Никто из живущих не в состоянии представить чувство души, названной по имени и призванной к возвращению. Я светлый, и я иду к Тебе.
Ты спросила меня.
Для чего все это?
Но на этот вопрос
Даже Он не имеет ответа.
Художник жил на окраине города, в одиночку занимая чердак трехэтажного доходного дома с фасадом, украшенным французскими балконами и лепниной, тем, что выходит на улицу, и обветшалыми, потрескавшимися от ветра, дождя и времени остальными тремя сторонами – этакая атласная жилетка, спина которой беспощадно изъедена молью, но пуговицы все еще держатся и даже блестят, а атлас не лоснится ввиду аккуратного и почтительного к нему отношения.
Хозяин дома, обладавший талантом извлекать прибыль буквально из ничего, достаточно будет сказать, что в солнечную погоду опустить жалюзи на окна предлагалось постояльцам за отдельную плату, равно как и во время дождя закрыть фрамуги, поскольку все приводилось в движение хитроумными механизмами, изобретенными и выполненными скрягой собственноручно, долго искал применение пустовавшему чердачному пространству, высота которого, около шести футов, не позволяла использовать его в качестве жилого, и искренне обрадовался художнику, согласившемуся проживать, согнувшись в три погибели, лишь бы дешевле. После недолгих переговоров сошлись на весьма скромной цифре. Хозяин же себе в актив записал то, что хотя бы мальчишки перестанут лазить на крышу, а голуби гадить на вполне приличный деревянный настил.
Художник, худощавый молодой человек среднего роста, перемещался по своему жилищу, втянув голову в плечи, что позволяло не биться лбом о балки стропил и при этом не гнуть спину. Правда, такая осанка, войдя в привычку, придавала ему испуганный, болезненный вид. За, как уже сказано, невеликую плату