тетка в последние месяцы не ощущала себя одинокой и всеми покинутой и чтобы обрела покой согласно своей последней воле; значит, он может теперь не испытывать чувство вины. Он хорошо знал, почему ему хочется поскорее — хотя рано или поздно это все равно станет неизбежным — подвести итоги своим отношениям со старшим поколением. Ведь даже сейчас, спустя столько времени, ему не давало покоя родительское завещание, в приложении к которому отец сообщал ему о решении, принятом им с матерью вместе; суть этого решения сводилась к следующему: они не хотят и потом быть ему обузой, а потому, чтобы избавить его от угрызений совести — да ведь урны и не требуют какого-то особого ухода, — они просят навещать их, скажем, раз в три года, и пускай первый такой визит произойдет, когда внук достигнет совершеннолетия. В этих фразах Тамашу слышалась обычная отцова ирония. Родители были ровесниками, мать умерла в возрасте семидесяти трех лет, отец после этого полгода мучился одиночеством и черной тоской, потом сдался. К сыну переселяться он не захотел, предпочел страдать и умереть один.
Он не мог простить им завещание, которое они составили за несколько лет до кончины. Завещание, куда отец включил даже советы (тоже не лишенные иронии), как сыну следует поступить с наследством: с громадной квартирой на Большом кольце, коллекцией картин, семейными драгоценностями, а также с деньгами, собранными понемногу за последние годы и вложенными в венский и цюрихский банки.
Отец не хотел заниматься производством текстиля, как диктовала семейная традиция; он еще до войны собирался стать банкиром, но после тысяча девятьсот сорок девятого об этом, естественно, и речи не могло быть, поэтому он работал в Центре финансовых исследований; там он нашел и жену себе. Он никогда не смирился с тем, что коммунисты, пришедшие после нацистов, отобрали у него остаток семейного состояния. Он и после сорок девятого не верил в будущее; дважды в год они ездили за границу — только затем, чтобы поместить в надежное место то, что им удавалось скопить, или, как он говорил, что у них еще осталось. На себя они не тратили ничего: они не умели радоваться приобретениям; все, что у них было, они с удовольствием израсходовали бы на семью сына, а особенно на единственного внука. Сын же теперь, напротив, тихо гордился тем, что так и не тронул оставшихся после них денег; одно его удручало: они об этом уже не узнают.
Когда ему, после их смерти, вручили завещание и он перечитал его несколько раз, а потом, весь бледный, рассказал жене, что содержат эти листки, исписанные аккуратными, почти печатными буквами, Анико тихо заметила: родители и теперь заботятся о нем, потому что он все еще — большой ребенок, и, подойдя к нему, обхватила его за шею и притянула его голову себе на грудь. В этот момент Тамаш почувствовал, что в нем что-то оборвалось, и раздраженно высвободился из ее рук. Она подумала, что он подавлен и замкнут от скорби; на самом же деле он понял, что чаша его терпения переполнилась. Она даже в тот момент повторила то, что они с его отцом и матерью, обмениваясь понимающими улыбками, постоянно тыкали ему в глаза. Его бесило, что Анико, сама рано оставшаяся сиротой, теперь, став членом их семьи, в его извечном конфликте с родителями всегда занимает — порой так, что ее и поймать на этом нельзя, — их сторону. Она, «умница и красавица», которая всегда «готова к действию» и этим «удачно дополняет» его, рохлю и размазню, стала их любимицей. Он терпеть не мог снисходительных взглядов, терпеть не мог, когда его мать и жена заговорщически улыбались друг другу, а отец, глядя на сноху, многозначительно кивал и одобрительно щурил свои, слишком маленькие для его могучей фигуры, хитрые глаза.
Тогда ему хотелось остаться одному, совсем одному, со всеми трудностями, которые отсюда вытекали. Сейчас он вспоминал это совершенно четко. Они должны были умереть, чтобы он смог развестись с женой… Он даже закусил губу от этой мысли, выходя из ворот кладбища…
6
Достав мобильник, он еще раз попробовал позвонить Анико. Ему подумалось, что, может, не стоит ждать Рождества, а заскочить к ней прямо сегодня и показать письмо Андраша, чтобы не одному решать, как поступить. Он расскажет о похоронах тетки, они выпьют кофе, а если удастся не ругаться какое-то время, то она соорудит какой-нибудь ужин. А там, глядишь, и пригласит остаться на ночь… Он уже достаточно остыл, чтобы поговорить с ней спокойно… Но Анико не отвечала ни по домашнему, ни по мобильному. Услышав в очередной раз сигнал автоответчика, он со злостью сунул мобильник в карман и выругался сквозь зубы.
План полетел ко всем чертям, и это совсем расстроило его. На выходные абсолютно ничего не вытанцовывалось. Даже срочной работы, чтобы взять домой, не нашлось: конец года. В гости как-то никто не позвал, самому напрашиваться… нет, так низко он еще не опустился. С тех пор как они развелись, у него было уже столько испорченных выходных… Даже когда его приглашали куда-нибудь, ему казалось, что он там лишний. Вот сочельник обещал какое-то разнообразие. Он хотел купить для Анико какой-нибудь подарок и в праздничный вечер, в худшем случае с утра, где-нибудь в кафешке, вручить его, а она вручит ему свой. Обычно она дарила ему элегантный галстук, или альбом с репродукциями, или диск с классической музыкой; похвастаться богатой фантазией она не могла, зато всегда красиво упаковывала покупку. И не упускала случая сказать, что выбрать подарок для него очень тяжело, потому что он ничему не способен радоваться.
Рождество он переносил особенно трудно, если вечер проходил не так, как он собирался его провести. Конечно, они обменивались подарками с очередной подругой, да и рождественский ужин на столе был, встречали ли они праздник у нее или у него, в его большой, несколько необжитой квартире, в которой чистоту и порядок поддерживала приходящая домработница. Ему очень не хватало былой семейной атмосферы: Анико целый день хлопотала на кухне, а к вечеру на часок исчезала в ванной — и появлялась элегантная, надушенная, и они вместе зажигали бенгальские огни… В минувшие дни ничто вроде не говорило о том, что они не будут