По господствовавшим в той среде обычаям так бы оно и могло пойти: из морского корпуса — на корабль, с годами повышались бы чины, звания и должности, и к концу жизни дослужился бы К. М. Станюкович, как и его отец, до полного адмирала. Но так не случилось. Что отклонило К. М. Станюковича от этой проторенной не одним поколением русских моряков дороги? Причин, конечно, было много; некоторые из них, очевидно, и нельзя определить, как, например, нельзя определить происхождение одаренности; а другие — и весьма существенные — можно характеризовать, хотя бы в самых общих чертах. И прежде всего следует принять во внимание личные склонности, которые обнаруживаются очень рано и которые предопределяются именно врожденным даром.
Как сказано, в детские годы Станюковичу довелось видеть весь цвет российского военного флота, но ни парадный блеск, ни то, что в наше время принято называть романтикой дальних морских странствий, все это, по-видимому, не привлекало тогда его воображения и не оказало сколько-нибудь заметного влияния на его умственное и душевное развитие. Из всех известных ему в те годы взрослых людей он всю жизнь с благодарностью вспоминал одного учителя — Ипполита Матвеевича Дебу. «Он как-то умел заставлять учиться, — писал К. М. Станюкович в автобиографической повести „Маленькие моряки“, — и уроки его были для меня положительно удовольствием. Довольно было сказать И. М. Дебу одно лишь слово: „стыдно“, чтобы заставить меня горько сокрушаться о неприготовленном уроке и просить его не сердиться. Я не только любил, но был, так сказать, влюблен в своего учителя».
Разумеется, такое чувство мог вызвать только человек необычайного обаяния, которое на десятилетнего мальчика производило особое впечатление, может быть, еще и потому, что этот учитель был солдат. Что И. М. Дебу за участие в кружке М. В. Петрашевского был приговорен к смертной казни, замененной — после совершения изуверской процедуры подготовки к расстрелянию — четырьмя годами военно-арестантских рот, об этом в те годы К. М. Станюкович, конечно, не мог знать, но о том, что этот образованный человек попал в солдаты не по рекрутскому набору и уж, конечно, не по доброй воле, а отбывает наказание, он мог догадываться уже и тогда. Чем мог провиниться такой прекрасный человек? И перед кем? Детская любовь цельна и последовательна, и, разумеется, в сознании влюбленного ученика были виноваты те, кто наказал его учителя, а вместе с ними и те, кого он, учитель, хоть и не открыто, осуждает. Социалист, почитатель Фурье и последователь его учения, И. М. Дебу считал дворянское общество, к которому до своего ареста принадлежал и сам, неприличным обществом и подтверждал это свое мнение или реминисценциями или прямыми ссылками на произведения Пушкина, Гоголя, Лермонтова. На своих уроках Дебу речи о Фурье, наверно, не заводил, а о Пушкине, о Гоголе, о Лермонтове и, может быть, даже о Достоевском — своем товарище по делу петрашевцев — он, по-видимому, просто не мог не говорить.
Мы не знаем, насколько подробны были эти разговоры, но в памяти ученика они оставили неизгладимый след. Когда через несколько лет юному Станюковичу приходилось слушать, как невежественный корпусной словесник доказывал, будто чтение «Мертвых душ» «только развращает молодого читателя и не дает пищи ни для ума, ни для сердца», он уже был в какой-то степени подготовлен, чтобы оценить эти жалкие потуги по достоинству. Правда, к тому времени он уже успел убедиться, что этот преподаватель занимал место в корпусе вовсе не по недосмотру начальства.
По давней традиции, еще больше укрепившейся в годы царствования Николая I, в военно-учебных заведениях гуманитарные дисциплины принято было считать не то что второстепенными, но даже почти посторонними, без чего вполне можно обойтись: хоть и не официально, но настойчиво кадетам внушалась мысль, что быть хорошим моряком можно и без Ломоносова. В годы учения Станюковича в корпусе появлялись словесники, знающие и любящие свое дело, но от них старались поскорее «освободиться»: один из них — Ф. А. Дозе — скоро был уволен и куда-то сослан по доносам коллеги — того самого, который ратовал против чтения «Мертвых душ»; а другой — профессор, будущий академик М. И. Сухомлинов, по-видимому, вынужден был отказаться от преподавания в корпусе, как говорится, по собственному желанию.
Корпусное начальство больше всего заботилось о внешнем благополучии, о строевой выправке и поэтому особенно старательно занималось шагистикой. Однако в эти годы казарменный формализм уже не давал того эффекта, на который рассчитывали его защитники и насадители: времена менялись.
2
Россия уже несколько десятилетий жила в напряженном ожидании перемен к лучшему. Когда-то необходимость таких перемен во всем ходе русской жизни — общественной и политической — осознавали лишь немногие русские люди, среди которых наиболее выдающимся был А. Н. Радищев. Позднее, в особенности после Отечественной войны 1812 года, таких людей стало больше; самые решительные и самоотверженные из них сумели объединиться и попытались взять инициативу преобразования общественно-политического строя в России в свои руки. Восстание декабристов было подавлено, но мысль о преобразовании и улучшениях жизни постепенно, но неуклонно становилась достоянием передового общественного сознания.
Правящие верхи понимали это и всеми средствами стремились подавить даже малейшие признаки недовольства существующим положением вещей. Николай I строжайше запретил своим подданным какое бы то ни было публичное обсуждение экономических, правовых или политических вопросов и оставил им лишь одно право — беспрекословно исполнять предписания и распоряжения вышестоящего начальства, не забывая при этом восхищаться — вслух и печатно — мудростью правительства и прежде всего, конечно, самого царя. А главным и наиболее внушительным плодом этой мудрости предписано было считать военное могущество России; о чем бы доброхотные и платные хвалители ни рассуждали, они никогда не забывали поговорить о дипломатическом и стратегическом гении Николая и о непобедимости его доблестной армии, его флота. В подтверждение такого рода славословий обыкновенно рассказывалось о бесчисленных парадах и смотрах как в столицах, так и в крупных провинциальных гарнизонах.
Больше двадцати пяти лет эта успокаивающая и располагающая к зазнайству убежденность не подвергалась сколько-нибудь серьезному испытанию, но в конце концов оно все-таки пришло. Таким испытанием явилась Крымская война 1853–1856 годов. В начале войны операции русских войск шли успешно, особенно выдающейся была победа черноморской эскадры под командованием П. С. Нахимова над турецким флотом в Синопской бухте. Но вскоре после того, как в войну — на стороне Турции — вступили Франция и Англия, стала обнаруживаться неподготовленность русской армии — и в технической оснащенности (стрелковое оружие было еще гладкоствольным, флот — в основном парусным), и в стратегии (достаточно сказать, что командование действующей в Крыму армией Николай I поручил своему любимцу, самодовольному и бездарному А. С. Меншикову), и в особенности в организации тыла, где царили полная неразбериха и открытое воровство.
В дни героической севастопольской обороны русские солдаты, матросы, офицеры, руководимые и вдохновляемые такими талантливыми и самоотверженными командующими, как В. А. Корнилов, П. С. Нахимов, Э. И. Тотлебен, проявили чудеса храбрости и стойкости, навеки запечатленные потом одним из участников обороны — Львом Николаевичем Толстым; но предотвратить общее поражение русской армии было уже невозможно. Севастополь был оставлен.
Исход войны показал воочию внутреннюю несостоятельность всего самодержавно-крепостнического строя. Банкротство системы совпало с концом царствования: 18 февраля 1855 года Николай I умер.
Эта смерть была воспринята передовыми людьми того времени как конец кошмара. Разумеется, и тогда многие понимали, что причины военных неудач коренились не только в дипломатических и стратегических ошибках царя; но он сам был убежден и других старался убедить, что в русской армии все совершалось по его предначертаниям; и его сочли главным, если не единственным, виновником поражения. Наиболее проницательные люди тех лет догадывались, что режим жандармских провокаций и военно-полицейских расправ утвердился в стране не только по злой воле Николая; но ради торжества исповедуемых им принципов абсолютного самодержавия он считал необходимым, чтобы все перед ним трепетали. И в нем видели олицетворение этого режима, его боялись.
Когда Николая не стало, всем показалось, что теперь леденящее «не рассуждать!» рявкнуть уже некому. «Это было удивительное время, — вспоминает один из замечательных деятелей той эпохи, Н. В. Шелгунов, — время, когда всякий хотел думать, читать и учиться и когда каждый, у кого было что-нибудь за душой, хотел высказать это громко».[41]