Отец Евплий крайне подивился, слыша такую новость.
Он велел тотчас позвать сына и попросить брата; но работница, выведши его в сени, объявила, что обоих и следа нет, и когда сделала свои догадки о накинутой петле, то слушатель, схватя себя за бороду, опрометью бросился к сундуку, нашел его в жалком состоянии, заглянул во внутренность и, как сноп, повалился наземь. Прибежавшая на крик работницы хозяйка, видя причину мужнина поражения, подняла такой вопль, такие проклятия, что дьяк Сысой, сочтя, что в нее в ту пору вселился нечистый дух, со всеми своими опрометью бросился вон. Несколько дней прошло в объяснениях между ими, в спорах и жалобах, а кончилось тем, что отец Евплий совершенно отрекся от сына и брата и объявил дьяку, что буде он возьмет на себя труд поискать беглецов и посчастливится ему поймать их, то он охотно предаст бездельников в его руки и отнюдь вступаться не станет. Сим кончилась преднамереваемая тяжба; теперь обратимся к нашим странникам.
Я думаю, что судьбу сих беглецов всякий предузнает, ибо она общая всем беспутным людям, не полагающим буйству своему никаких пределов. Пока продолжалось лето и велись деньги, они ничем не занимались, кроме одними веселостями, и не прежде подумали о способах провести безнуждно зиму, как увидели на головах своих снег, почувствовали в теле дрожь от морозу, проникавшего сквозь дыры их кафтанов, и нашли карманы свои совершенно пустыми. Что теперь делать? За что приняться? У обоих великая была охота попытаться искать счастия в искусстве тихомолком присваивать себе чужие вещи, но дядя был уже довольно стар, а племянник тяжел на ногу. При первом опыте они были захвачены и так допрошены, что оставили и село, в коем находились, и вместе сию хлопотливую промышленность.
Прибившись в другое селение, они выдали себя за нищую братию, на что очень и походили, — и начали распевать про Лазаря у окон благочестивых крестьян и крестьянок.
Сим средством они предохранили себя от голодной и холодной смерти, но не могли сами себе не признаться, что под кровом дома отца Евплия было гораздо уютнее. Воспоминание о том погружало их в уныние, но при мысли возвратиться — они содрогались. Претерпеть стыд раскаяния — было в головах их ужасное мучение. Так-то ожесточены были сердца сих несчастливцев!
Деревня не город. Скоро все, слышавшие мурлычание наших виртуозов, сопровождаемое бренчанием на бандуре, вытвердили наизусть песнь о Лазаре, и крестьянские мальчишки и девчонки, сопровождавшие их целыми стаями, наперед еще затягивали пение; и пристыженные Амфионы с открытыми ртами замолкали и отходили от окошка. Хохот взрослых приводил их в отчаяние, и они оставили сие село, вознамерясь никогда уже пред бессмысленною чернью не выказывать великих своих дарований.
В городе — куда прибило их ветром — поприще действия их расширилось, но встретились также и неудобства, которые они могли бы легко предвидеть, именно: они были не одни; и все им подобные, снискивавшие себе кусок хлеба оказанием дарований в музыке и пении, были их искуснее.
Шатаясь из улицы в улицу, от одного дома к другому, в один вечер прибрели они к стенам девичьего монастыря и по умильной просьбе были пущены в ограду, получили ночлег в коровнике и довольную пищу от трапезы благочестивых сестер.
На другой день отперли их не рано и повели представить честной матери игуменье. Она была полная, дородная женщина лет под сорок; имела свой собственный доход с поместья, ей принадлежащего, и употребляла его как умела, не заботясь, что в ней тучность, душа или тело. Она была веселого нрава и особенно любила таких же подруг своих; а старых, брюзгливых, набожных стариц не могла терпеть к явно насмехалась над их богохульством, так называла она наружное смирение, и доказывала, — из чего заключить надобно, что была не последняя философка, — что ненадобно уподобиться лживым фарисеям, которые всегда являлись народу с постными рожами.
Когда вошли в келью ее наши странники, она сидела на мягкой софе, окруженная пятью или шестью молодыми пригожими сестрами с румяными щеками, огненными глазами, смеющимися губами. Перед ними на столе стоял сытный завтрак. Осмотрев их внимательно с головы до ног, она подняла такой сильный хохот, что окна задрожали; сестры духовные ей усердно подтянули, и вышел такой шум, крик от полувыговариваемых слов и невнятных восклицаний, что Макар и Сидор покушались думать, что они зашли в дом веселых сумасшедших. Насмеявшись досыта, мать настоятельница пожелала знать, что они за люди, чем питаются и где имеют пристанище?
Сидор удовольствовал ее любопытство, рассказав — разумеется, пополам с ложью — свою и дядину историю, и приметил, что тронул тем чувствительные сердца игуменьи к ее собеседниц!
— Когда то справедливо, — сказала она, выслушав повесть Сидорову, — что ты нам о себе рассказал теперь, то, видно, счастливая звезда вела вас невидимо к нашей обители. Если вы имеете одну только добродетель, но добродетель необходимую, то с сего же часа можете благословлять благость провидения, столь много о вас пекшегося!
При ужасном слове: добродетель — Макар и Сидор вздрогнули и побледнели, ибо наслышались об ней много кое-чего такого, что было им крайне не по вкусу и что мать Маргарита не оставила бы, конечно, без замечания, если бы смотрела тогда им в глаза, а не в серебряный кубок с медом.
— Какая же это добродетель? — спросил Сидор, понизя голос и опустя руки.
— Она называется, — отвечала мать, — скромность, или молчаливость, и для сметливого человека соблюдать ее уставы ничуть не тягостно. Она столько необходима как в светском, так и в духовном звании, что человек, преисполненный всех достоинств, а не имеющий скромности, — есть человек пропащий! Состоит она в том, чтобы язык твой был в совершенном повиновении рассудку; чтобы он отнюдь не осмелился за монастырскими стенами промолвить хотя полслова о том, что внутри оных глаза твои видели, уши слышали, руки осязали, нос обонял — и он сам чувствовал вкусного или противного! Находите ли себя способными следовать правилам сей добродетели?
— О, — воззвал дядя Макар с бодростью, — если не более потребует от нас сия добродетель, то я как за себя, так и за своего племянника ручаюсь, что будем предобродетельными людьми на свете!
— А когда так, — отвечала мать Маргарита, — то с сей минуты вы не имеете нужды морозить пальцы, бренча на бандуре, и подвергаться опасности ослепнуть, деручи горло из-за куска хлеба. Твоя должность, старик, будет блюсти врата обители. Попросту — ты будешь привратником и должен особенно знать, кого и когда впустить и выпустить и кому отказать. Мы живем мирно и лишних гостей не принимаем. Мать Аполлинария, правящая должность привратницы, все растолкует тебе обстоятельно! Ты же, молодец, будешь у нас звонарем, ибо теперешний весьма стар и хил и для него взойти на вышнюю лестницу нашей колокольни так тяжело, что бедный едва не задыхается. Пора дать ему отдых!
Честная двоица сия с того же дня вступила в отправление должностей своих. Им отведены пристойные жилища:
привратнику в избушке подле ворот, а звонарю в подвалах колокольни. Дядя понятлив был к наставлениям матери Аполлинарии и с удивительным прилежанием вытверживал условные знаки, которыми должен был окликать толкущихся у двери, и вслушивался в ответы, по коим догадывался, отверзть ли оные или нет. В короткое время он — как говорится — так въелся в свою должность, что учительнице стоило только намекнуть, он уже понимал и никогда не делал ошибки. Должность сия и потому казалась ему прелестною, что почти ни одна впускаемая особа не проходила ворот без того, чтобы бдительному сторожу оных не сунуть в руку нескольких сребреников, и как с утра до самого вечера ворота были отверзты для всех, то Макар свободно шатался по городу, заходил, куда влекли его голод или жажда, и сколь усердно он утолял обоих, всегда помнил о монастырской добродетели и никогда не изменил ей ни одним нескромным словом.
Смиренномудрый звонарь Сидор не менее был доволен своим состоянием. С малых лет привыкши лазить по лестницам, размахивать коромыслом и действовать веревками на колокольне родителя, он принялся и здесь с таким усердием и искусством, что веселые инокини покушались иногда плясать под его вызванивание.
Таким-то образом прошла зима, весна, лето — и целые три года. Сидор днем звонил и спал — и чего же еще более?
Я уверен, что, взяв все четыре части света, все сословия, начиная от скиптрадержца до водоноса, не сыщется человека, который бы всегда был доволен настоящим своим положением. Иногда и корона так же бывает тяжела для головы ее носящего, как пятиведерный кувшин с водою для плеч имеретинца в Тифлисе. Итак, весьма вероятно, что и на Сидора находили минуты, когда он зевал, не чувствуя охоты ко сну. Природные склонности его созревали постепенно, а монастырская принужденность, с каковою — сперва по необходимости, а после и по привычке — весьма искусно скрывал он движения чувств своих, усовершенствовала в нем склонность к уверткам, хитростям, обманам, всякого рода притворству во взорах, словах, речах, движениях и даже поступках, которые в часы размышления, ибо и Сидор начал уже размышлять, уверила его, что он рожден к чему-то большему, виднейшему, чем лазить на колокольню и вызванивать разные звоны. Такие мысли занимали его иногда долго и сильно впечатлевались в его воображение, которое время от времени делалось стремительнее и тем беспокойнее, что не имело цели, предмета, обладание которым могло бы несколько остудить его. Я думаю, что если бы в то время встретился с ним опытный честный, благонамеренный человек и принял бы на себя труд вывести бедного, заблудшего Сидора на тропинку, ведущую к добру и чести, то он мог бы еще сделаться путным человеком и, следственно, счастливым, но судьба иначе распределила.