— Ты, знать, испугалась, Настасья Борисовна? — сказал поднявшийся. Настя узнала по голосу Степана.
— Я отдохнул тут маленько, — продолжал он и, вскинув на плечо свою косу, пошел рядом с Настею.
Насте показалось, что Степан нарочно поджидал ее. Ей было как-то неловко.
— Чего ты всегда такая суровая, Настасья Борисовна? Давно я хотел тебя об этом спросить, — проговорил Степан, глядя в лицо Насте.
— Такая родилась, — отвечала Настя.
— Нет, не такая ты родилась.
— А ты почему знаешь? — проговорила Настя после долгой паузы.
— Нет, знаю. Я про тебя все разузнал.
— На что ж тебе было разузнавать про меня?
— Да так.
— Делать тебе, видно, нечего.
— Угадала!
— Да право.
— Нет, так… Погуторить мне с тобой хотелось.
— Не о чем тебе со мной гуторить, — отвечала Настя, потупив голову и прибавляя шагу.
Ей все становилось неловче; Степан ей казался страшным, и она от него бежала.
— Что ты бежишь? — спросил Степан.
— Ко двору спешу.
— Чего опешить, ночь еще велика.
Настя промолчала.
— Посидим, — сказал Степан.
Настя не отвечала.
— Посидим, — повторил Степан и взял Настю за руку.
Настя оттолкнула нетерпеливо его руку и гневно сказала:
— Это что затеял!
— Бог с тобой! Чего ты! Неш я худое думал? Я только так, побалакать с тобой, — отвечал Степан, нимало не сконфузясь. — Я вот что, Настасья…
Настя шла молча.
— Слышь, что ль? Я… по тебе просто умираю.
Настя не поднимала глаз и все шла.
— Скажи словцо-то! — приставал Степан.
— Что тебе сказать?
— Полюби меня.
— Поди ты с любовью!
— Ведь мы с тобой оба горькие.
— Так что ж.
— То-ись, господи, как бы я тебя уважал-то!
Настя не отвечала.
— Так ведь жизнь-то наша пропадает, — продолжал Степан.
— Мало, видно, тебе еще твоего горя-то, любви захотел.
— Да неш любовь-то горе?
— А то радость небось из нее будет?
— Да хоть бы пропасть за тебя, так бога б благодарил.
Настя опять не отвечала.
— Горький я, — произнес Степан.
— Полно плакаться, у тебя неш мало.
— Да что они мне? тьфу! Больше ничего. Меня твоя душа кроткая да доля кручинная совсем с ума свели. Рученьки мои опускаются, как о тебе згадаю.
— Что болтать! Когда ты меня зазнал-то? Когда полюбить-то было?
— Тянет меня к тебе, вот словно сила какая, на свет бы не глядел; помер бы здали тебя.
— Прощай! — сказала Настя, повернув к своему задворку.
— Касатка моя! голубочка! постой на минутку.
— Прощай, не надо, — повторила Настя и ушла в двор.
Всю ночь снился Насте красивый Степан, и тоска на нее неведомая нападала. Не прежняя ее тоска, а другая, совсем новая, в которой было и грустно, и радостно, и жутко, и сладко.
Прошло три дня; Настя не видала Степана и была этому словно рада. Он косил где-то на дальнем загоне. Настя пошла вечером опять стряпаться, а Степан опять сидел на рубеже. Хотела Настя, завидя его, свернуть, да некуда. А он ей уж навстречу идет.
— Здравствуй! — говорит.
— Здравствуй! — отвечает Настя, а сама загорелась.
— Я ждал тебя, — говорил Степан.
— Зачем ждал?
— Помолиться тебе за мою любовь за горькую.
— Ничего из этого не будет, — отвечала Настя.
— Да за что ж так! Аль ты мне не веришь?
— У тебя есть жена, ребята. Их смотри лучше.
— Я все равно пропаду без тебя.
— Я этому не причинна.
— Противен я тебе, что ли? так ты так и скажи.
Настя промолчала.
— Дай хоть рученьку подержать.
Настя ничего не отвечала и не отняла руки, за которую ее взял Степан. Так они дошли до Настиного задворка.
— Скажи: будешь ты меня любить? — спросил Степан.
— Прощай, — отвечала Настя и скользнула в ворота.
Ей было жаль Степана. Его она подвела под свою теорию, что всем бы людям было счастье любовное, если б люди тому не мешали. Настя чуяла, что она любит Степана и что ей его любить не следует.
Отстряпалась Настя; старик запряг ей телегу, и она повезла сама в поле пищу.
— Нехай лошадь там останется до вечера, — сказал свекор. — Мне не по себе, пусть кто из ребят вечером приведет али Домка приедет.
Повезла Настя обед. Под яро́чком, слышит она, дитя плачет. Смотрит, бабочка идет в одной рубахе, два кувшина тащит со щами да с квасом, на другой руке у нее ребенок сидит, а другое дитя бежит издали, отстало и плачет.
— Мама! мама! ножки устали, ой, мама! — кричит ребенок, а мать идет, будто не слыша его плача. Не то это с сердцов, не то с усталости, а может, с того и с другого.
Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, оглянулась. Настя узнала в ней Степанову жену.
— Уморилась ты, бабочка? — сказала Настя Степановой жене.
— Смерть устала, — отвечала та.
— Садись, я тебя довезу.
Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.
— Что ты малого-то заморила? — спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.
— А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? — крикнула она на мальчика.
Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.
— Любит, знать, тебя, — заметила Настя.
— Как же! Баловаться ему хочется: «К бате пойду!» — передразнила она ребенка. — Далеко ушел?
— Видно, отца любит?
— Да как же! Все баловство одно.
Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хорошенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.
У прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины; а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.
Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выходило, по-Настиному, что Степан этот — жалкий человек, и жена его — тоже жалкий человек, и сама она, Настя, — жалкий человек; а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, а и никого уж, решила она, не приходится. «Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, — думала Настя, — как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена…»
Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.
Как свечерело, Домна уехала; наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей казалось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мурашки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. «Ведь вот поди ж, какая я зародилась! — думала Настя. — Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я… и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», — сказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:
Ах ты, горе великое,
Тоска-печаль несносная!
Куда бежать, тоску девать?
В леса бежать — листья шумят,
Листья шумят, часты кусты,
Часты кусты ракитовы.
Пойду с горя в чисто поле,
В чистом поле трава растет,
Цветы цветут лазоревы.
Сорву цветок, совью венок,
Совью венок милу дружку,
Милу дружку на головушку:
«Носи венок — не скидывай,
Терпи горе — не сказывай».
Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:
Как изгаснет зорька ясная,
Как задремлет свекровь лютая,
А моя жена сварливая,—
Выходи, моя лебедушка,
Во зеленую дубровушку,
Во густой куст во калиновой.
Соловьем я свистну, молодец,
На мой посвист ты откликнешься
Перепелочкою-пташечкой,
Свое горе позабудем мы,
Простим грусть-тоску сердечную.
Выходи, моя зазнобушка,
На совет, любовь, на радощи,—
На зеленую кроватушку.
Приголубь меня, касаточка!
Расчеши мне кудри русые;
Посмотреть дай в очи черные,
Целовать дай плечи белые.
«Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею», — подумала Настя, сбросила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.