Дремало оно и дурманило… А тут — таково от века не было. Не новые ли колдуны, безбородые, появились, — вот они царапают тайные знаки на шершавой коре и по-новому заклинают болото…
— Три тысячи, тридцать тысяч…
XI. Весело слово и веселый пожар
— Вот тридцать тысяч. Значит, на двадцать хозяев — по полторы тыщи на нос. Вот вам и Бог и пустяшина. Да, по-моему, с дураками и Богу не весело… Дураку тридцать пудов, а умному тысяча пятьсот.
— Не знаю, — неуверенно ухмыляется Чепа, — бирывал я и клеверу, а выросли поди-тко три клеверинки, а больше какая-то стерва колючая.
— С Богом-то оно и лутше.
— А трава у тебя не лутше…
— А дай-ко бы по-настоящему свет-то да машины, оно бы во сто раз и скорее, и пользы в тысячу раз больше. Вот, вместо тридцати пудов заяшника, накосил бы в одном заболотье тысячу пятьсот пудов, да в лугах у дому, да в полях, значит, где одна корова, было бы двадцать; да што и другое прибавилось бы, да этак по всей вотчине…
— А и верно, братцы, жисть-то, она, што ни день, конем заиграла бы…
— Тут и голопупые не ходили бы; да при таком деле, чем тратиться на глупой работе, все гуляючи сделал бы, и около дому порядок завел бы каждый — и садик, и пчельник, и все… И книгу полезную, разумную почитал бы, на все время хватило бы…
— И не трепало бы этак, как меленку, верно…
— А все от чево? и вот и нищета и темнота от глупой работы да от бездорожья. Одуреет человек на негодной шабуре, ну и блазнит ему всякое по эким дорогам.
— Долго ли бы дорогу?.. Песок вон, сосняк — рядом, вози да вали, руби да откладывай, а канаву руками выкидаешь, не то што…
— Верно, братцы, долго ли бы… для себя же… А польза видимая.
— А по бокам канавы, кусты да березник, вот тебе, Чепа, и булевар…
— Не выйдет… Потому, скажем, мы согласны, Чернихины — нет, а Говорухины и придут, да делать не станут…
— Вот тут-то мы и свистулешники. Язык есть, голова есть, руки — быков убивать можно, и простору у нас не измеришь, а толку, говорится, нет. Вот, примерно, дорога… надо? — надо. Придут нам дорогу делать, скажем, архангелы? — нет. И ни француз, ни немец, ни англичанин не придут, а придут — и остальную спортят… Значит, што? а вот што: чуть што — дело, сечас собранье, на то и свобода добыта кровью.
— Да што толку? одному — то, другому — то.
— Правильно, тут и ясно будет, кому чево надо, а по-моему, нет ни одной животины, чтобы худова хотела… А договорились, скажем: быть дороге… сейчас постановление, а постановили, значит — закон…
— Законы, Миша, без Бога до совести не помогут, Миша, нет.
— Нет, помогут. Што Бог? Ты молись пню, а я коноплю, а каши с маслом всякому надо, значит, и добывай кашу свою разумной работой, разумный труд — вот совесть… А с дураком и резоны короткие — запрягайся с нами и на работу, а не хошь — вот тебе: вьюг, асток и запад, долой, а с нами тебе не дорога… На умное и полезное дело за шиворот дурака тащить надо, а будет время — и дураку слюбится… Нет, Иван, не Бог тут надо, молитвой дороги не сделать, молитвой и поля не засеять, а дураку да лодырю-живодеру оправданье, — тут надо организация.
— Как? — переспрашивает Иван.
— Орр-гани-и-за-ция.
— Веселое слово… Только едва ли.
— Чево: едва ли?
— Правильно, — поддакивает Прохор, и то, что гнело в груди у Прохора, как стог прошлогоднего сена, вспыхнуло и загорелось. И закорчились в груди у Прохора древние страхи и бреды болотные, сгорая в веселом пожаре…
XII. Конец болоту и новый зарок
Дохлюпывают загнетинские последнюю грязь. Один за другим выходят на зеленый пригорок. И снова сплетаются в цветистый поток.
Выше встали туманы на мертвые зыбуны, но они позади, и слышно, плывет из тумана:
— Ну, Корнелий и говорит… говорит, хошь я тебя, Фекла Серафимовна, и очень уважаю, и мать моя тебя любит, а переставленья свету не миновать…
— Не-э-эт, Серафимовна, не миновать, милая, не-э-э-э…
— А ты, Чепиха, все пустое.
— А ты еще молода невенчанная вдова, во щте… Агафнюшка…
— Ну ее.
— А мед… Это и сладко, и для здоровья пользительно.
— Ище бы: мед от озыку — первое дело…
— А здоровый человек да неизмаянной, он и на работе пригожей, и в деле ласковей… везде.
— Ну, здоровый мужик али хворый, разе сравнишь… — весело щекочут молодухи и девки и тоже выходят из стороны на пригорок. Туго скрипят корзины, полные красной морошки, и скрип этот, будто музыка, льется в прозрачные сумерки, льется и отмечает бабьи следы.
— Агафийка! — окликает Прохор еще из болота…
— Я тут, вышла. Ты-то иди поскорее.
— А впереди закат, и светло на зеленом пригорке.
— Вон бабы-то меду хотят… надо пчельники оборудовать…
— И это не штука… Пчелу али клевер выдумывать нечего, они готовы, возьми да с толком пользуйся.
— Верно.
— Правильно.
И снова клеится к слову слово в узорную быль. Новые думы печатаются в мужичьем уме. Новые небывалые силы ширятся в груди у загнетинских; вот еще и разум опустится в руки, чтобы претвориться в дело и наполнить радостной жизнью безбрежный простор загнетинских вотчин…
— И организацию выдумать неча… тоже есть кооперация и советы… только по-настоящему возьмись, по правде, во всю их ширь, и не сгинешь.
— Правильно, Мишка…
— Правильно.
— Ну, братцы, пошагивай… пора.
И торопливей шагают загнетинские.
Ярко бьет в закорузлые лица загнетинских заходящее солнце, путается красное в лохматые бороды, и кажется, не к дому они идут, а льются с зеленых пригорков цветистым потоком туда, в зарю, в веселое и говорливое завтра.
— Только как же, Прохор, без Бога-то? а? Без Бога и этак весело? — чмокает дядя Иван. — Вон как весело пошли загнетинские… любо…
— А ты слушай, ты все о птице да о том о сем, а птица — она не резон человеку. Человеку другой зарок, чем птице. Ему трудом да разумом украшаться надо, — и оба выходят на зеленый пригорок.
Дядя Прохор обернулся и плюнул в глухое беспутье последнюю горечь. А дядя Иван посмотрел в синеву и истово перекрестился на золоченую маковку Дионисия, в последний раз блеснувшую в вечернем тумане.
Ноне великое облегчение народу… пусть бы…
А кто-то в болоте сзади еще ворочается, хлюпает жижу, и печально несется из болотных туманов:
— И-и-гоо-ре… бр-а-тцы мо-о-о-й, не знаю… Как она увидела да вдоль по чугунке, а он все ближе, ближе; я ему крычу: будь доп… Свороти… А он, сволочь, свистнул, да што было, уж и не помню… Очнулся это я, — лежу под откосом, а рядом хвост да копыто, и все, а его и след простыл. Только дымок за лесом. Не-э-э знаю, такая была, братц ты мой, покойница кобыла-то… — снова теряется за соснами и корягами голос.
А впереди толпятся на западе облака, но облака в огненно-красном пожаре. И плывут они, облака, над загнетинской вотчиной, с востока на запад. И подгорают…
<1923>
По оконцам кочкового болота скользили волки. Бурый вожак потянул носом и щелкнул зубами. Примолкшая ватага почуяла добычу.
Слабый вой и тихий панихидный переклик разбудил прикурнувшего в дупле сосны дятла.
Из чапыги с фырканьем вынырнули два зайца и, взрывая снег, побежали к межам.
По коленкоровой дороге скрипел обоз; под обротями тропыхались вяхири, и лошади, кинув жвачку, напрянули уши.
Из сетчатых кустов зловеще сверкнули огоньки и, притаившись, погасли.
— Волки, — качнулась высокая тень в подлунье.
— Да, — с шумом кашлянули притулившиеся голоса.
В тихом шуме хвои слышался морочный ушук ледяного заслона…
Ваньчок на сторожке пел песни. Он сватал у Филиппа сестру Лимпиаду и, подвыпивши, бахвалился своей мошной.
На пиленом столе в граненом графине шипела сивуха. Филипп, опоражнивая стакан, прислонял к носу хлеб и, понюхав, пихал за поросшие, как мшаниной, скулы. На крыльце залаяла собака, и по скользкому катнику заскрипели полозья.
— Кабы не лес крали, — ухватился за висевшее на стенке ружье Филипп и, стукнув дверью, нахлобучил лосиную шапку.
В запотевшие щеки дунуло ветром.
Забрякавшая щеколда скользнула по двери и с инистым визгом стукнула о пробой.
— Кто едет? — процедил его охрипший голос.
— Овсянники, — кратко ответили за возами.
— То-то!
К кружевеющему крыльцу подбег бородатый старик и, замахав кнутовищем, указал на дорогу.
— В чапыжнике, — глухо крякнул он, догоняя сивого мерина.
Филипп вышел на дорогу и упал ухом на мятущие порошни. В ухо, как вата, втыкался пуховитый налет.