— Я догадываюсь, Макар, что сей посторонний детина есть твой племянник, а потому вместо подозрения в измене я еще рад, что, не искавши, его вижу. Надобно тебе признаться, что в продолжение нескольких часов склонность моя переменила предмет свой. Я хочу госпожу Анфизу оставить в покое, а вместо того поздороваться с другою. Пан звонарь! Проводи нас в церковь, да как можно тише, скромнее. Иначе — слыхали ли вы о Гаркуше? Он перед вами!
При сем роковом имени дядя затрясся всем телом, а племянник, будучи поражен не меньше, — от испугу, радости и беспамятства, совокупно в нем подействовавших, получил — удивительное дело! — необыкновенную силу разумения и, сделав около себя правой ногою полкруга, стал на колено и хотя не очень твердым, однако внятным голосом произнес:
— Величайший из всех обитавших под солнцем! Давно сердце мое избрало тебя своим наставником, повелителем, владыкою! Сегодня дал я святую, ненарушимую клятву служить тебе рабски, если удостоишь назвать меня собратом храброй твоей дружины! Ты видишь нас готовых к дороге, и эта дорога вела к тебе. Хотя глупые и злые люди утверждали, что ты не можешь сравниться с Ванькою Каином и Картушем, однако я не верю им и считаю обоих в сравнении с тобою обыкновенными шишиморами!
Гаркуша, шляхтич, Макаров знакомец, был действительно атаман и отвечал, что о таком предложении подумает, и приказывал вести себя в церковь, что и было сделано с величайшей услужливостью.
Ничего не было священного для сих извергов; чего не могли унести с собою, то было перепорчено. По выходе из храма Гаркуша велел на дверях оного написать свое имя и время посещения.
Макар, выпустя всех и вышед сам из ограды, запер ворота тщательно и побрел с племянником вслед за шапкою, которая в знак бодрости распевала веселые песни. До самого рассвета шли они полями и перелесками, а тогда очутились в довольно частой роще и выбрали ее местом отдыха.
Атаман приказал представить к себе дядю и племянника. Осмотрев обоих внимательно, он произнес:
— Ты, дядя Макар, уже стар и бессилен, а потому для меня бесполезен. Ты неосторожно сделал, что оставил мирную обитель. Сидор! Твой стан, взор и все лиценачертание мне полюбились. С первого на тебя взгляда увидеть можно, что ты рожден храбрым человеком и предназначен умножить собою число подвластной мне дружины. Но прежде, нежели удостою тебя сей чести, ты должен выдержать испытание, какое назначу!
Сидор поклялся, что он не откажется исполнить все, что только будет в его возможности, и атаман продолжал:
— Что ты сделаешь с сапогами ветхими, которых уже носить не можешь?
— Я их кидаю!
— Точно так поступать надобно и со всякой всячиной, как то: со скотами двуногими и четвероногими. Дядя твой прожил гораздо долее, нежели сколько нужно, чтобы быть кому-либо полезным! На этом дереве теперь же повесь его, а я на этом же месте назову тебя своим собратом!
Хотя пан Сидор и приготовился быть храбрейшим человеком, однако, услыша такое предложение, изменился в лице, а о дяде Макаре и говорить нечего. Он едва мог удержаться на ногах; Гаркуша хранил холодное молчание, а шайка подняла громкий хохот. Всех любопытные взоры были обращены на Сидора.
Если кто представит себе человека, колеблемого разными, но равно жестокими страстями, не знающего, куда обратиться, ибо везде очевидная погибель неизбежна, тот представит себе чудовищного Сидора, с помертвевшим лицом, стоявшего неподвижно с устремленным вниз глазом и опущенными руками. Пот градом лился с лица его, и одно колебание колен показывало, что он еще не в могиле.
Гаркуша продолжал:
— Вижу, что иногда нечаянность происшествий может поколебать твердость и самого отважного человека, но такое потрясение должно быть мгновенное. Врожденное чувство великости опять вступает в права свои, и — герой опять является героем. Подайте веревку пану дьяку Сидору! Я уверен, что он выдержит сей опыт и сделается достойным нашего собратства!
Подобно глиняной статуе, оживленной огнем Прометеевым, пан дьяк Сидор встрепенулся, бледность уступила место багровой краске, глаз воспламенился огнем ужасной решимости, и эта решимость не была в нем следствием отчаяния, нередко производящего такие подвиги, на какие размышляющий о причинах, их ходе и окончании никогда не отважится. Нет! Сидорова решимость была настоящая готовность сделаться злодеем и на первом испытании — одним скачком, так сказать, — перескочить половину пути своего. Он произнес громовым голосом:
— Великий атаман! Ты во мне не ошибаешься! Если я от слов твоих позамялся, то это, точно, была минутная слабость! Дядя Макар! И подлинно ты пожил довольно на свете, и уповаю, что расстанешься с ним без особенной скорби. Я знаю, что ты наделал достаточное число грехов всякого рода, за которые не избежал бы дьявольских объятий на том свете, если бы время службы твоей в монастырской обители не давало тебе некоторого права к сопротивлению власти вражьей. Ты так верно служил избранному стаду смиренных отшельниц, что они, конечно, не забудут тебя в своих молитвах. Итак — прежде нежели нагрешишь снова, не выгоднее ли, будучи полуправедным, затесаться в обители вечной веселости? Честнейший дядя Макар! На котором дереве желаешь вознестись в вечность? Я надеюсь, что снисходительный атаман позволит тебе таковой выбор!
Дядя, получивший в свою очередь употребление чувств, начал доказывать свою невинность, свою услужливость, свою старость, которая и без веревки не замедлит спихнуть его в могилу, тщетно: атаман был непреклонен, дал знак, и мужественный Сидор накинул петлю на выю дяде Макару, который, видя, что сопротивление продлит только страдание, смиренно шел по направлению веревки.
Уже все приготовления к воздвижению дяди Макара были готовы, и племянник с непоколебимым мужеством готов был приступить к самому делу, как атаман еще сделал знак остановиться и сказал торжественно:
— Браво, пан дьяк Сидор! Теперь ясно видим, что монастырская жизнь не развратила врожденных в тебе достоинств. С сей минуты ты собрат наш! Макар будет жить; я и ему найду должность!
Сидор произнес клятву в верности обществу и атаману, принял поздравления и — пил из общей баклаги. Достигнув своей пустыни, они несколько дней пировали, а после Макару — названному инвалидом — поручено было смотрение над чистотою во всей обители, а Сидор с первой вылазки начал служить в поле. Во время осад он превосходил всех жестокостью, буйством и остервенением, что между братнею называлось храбростью и твердостью духа. Равномерно в низших плутовствах не было ему подобного. Прежде нежели атаман нападал на какой-нибудь хутор или панский дом, Сидор бывал там в различных видах, одеянии, звании. Особливо с неподражаемым искусством представлял он нищего. Все крестьяне сожалели, слыша басни, им о себе рассказываемые, а заунывные песни его отворяли ему двери в домах панских. Он все высматривал, подслушивал, делая местные соображения, сообщал все атаману, который, по тому уже расположись, нападал на неосторожных, грабил, жег и мучил помещиков, имевших несчастье не понравиться кому-либо из крестьян своих. Такими-то достоинствами пан дьяк Сидор, мало-помалу входя в любовь и почтение великого своего атамана, сделался, наконец, особливым его наперсником, и вся шайка оказывала ему явное преимущество. В сем-то положении дел застигла их зима в пустыне, как сказано выше.
Всякое другое общество, проводя зиму в подобном месте, быв в веселостях своих ограничено начальником, всего боящимся, везде подозревающим, почло бы себя близким к аду; но буйная сволочь сия отнюдь не унывала и утешала себя представлением будущей весны и сопутствующих ей вольности, или, лучше, своевольства, и возможных увеселений по вкусу каждого.
Наконец и весна воскресла. Снега растаяли; ручьи зажурчали в тесных берегах своих; ранняя трава показалась, и почки с каждым днем более распускались и зеленели.
Атаман, собрав к себе есаулов, говорил им:
— Вожделенное время настало, и мы могли бы уже, испрося благословение от неба, начать свои подвиги, однако я имею основательные причины отложить открытие оных до конца сего месяца. Время сне препровождено может быть по-прежнему, но не запрещаю охоты. Каждый из вас может увольнять на сей промысел вдруг двух и трех из подвластных ему работников, но с тем, чтобы они к ночи возвращались и отнюдь не дерзали выходить из пределов леса. Уверьте их, что мною давно обдумано, что, как, когда и кому делать!
Отпустя прочих, он оставил при себе Охрима и Сидора.
Он сказал им:
— Верные друзья мои! Вы, которых мужество и расторопность испытаны мною во многих важных случаях, выслушайте меня и судите, пекусь ли я о благосостоянии вверенной мне промыслом собратий. Вы согласитесь, что чем кто преднамеревается к важнейшему делу, тем более должен укрепить свои силы. Вам известны планы действий наших в наступающее удобное время, а потому не станете противоречить, что непременно должно, по крайней мере, удвоить наше людство. Набирать из тех, коих приводит к нам скудость, претерпеваемые угнетения, опасение народной казни и другие подобные случаи, весьма неудобно. Не говорю, что тут крайне осторожну надобно быть против измены, другие препятствия отяготительны. Приучать каждого к действию ружьем и саблею, знакомить с неизвестным им послушанием, придавать бодрости в опасных обстоятельствах — хотя трудно и скучно, но все-таки возможно; но кто даст изворотливость истукану; кто вперит ум в чугунную голову; кто одушевит сердце каменное? Это выше сил человеческих и — следственно, наших! Для сего-то я нашел средство — если бы только удалось оно — вдруг братство наше увеличить присовокуплением сотни храбрых опытных молодцов, которым ничто уже между нами дико не покажется; а сверх того, судя по общим слухам, они должны быть недальними нашими соседями. Думаю, что многоопытный Охрим меня понимает!