– А ты так и осталась наполовину мученицей – девственницей, я имею в виду? – поинтересовался Ван.
– На четверть, – ответила Люсетта. – Ах, Ван, попробуй меня! Диван у меня черный с палевыми подушками.
– Ты сможешь минутку посидеть у меня на коленях.
– Нет – разве только мы оба разденемся и ты насадишь меня на кол.
– Дорогая, я уже много раз тебе говорил, – ты происходишь из княжеского рода, а выражаешься, будто распоследняя Люсинда. Или это так принято в твоем кругу?
– Нет у меня никакого круга, я одна. Время от времени я выхожу с двумя дипломатами, греческим и английским, позволяя им лапать меня и развлекаться друг с другом. Еще есть модный у мещан живописец, он пишет мой портрет и, если я в настроении, они с женой меня ласкают. Ну и твой друг Дик Чешир присылает мне презенты и советы, на кого ставить на скачках. Унылая жизнь, Ван.
– Меня радует – о, множество вещей, – меланхолично-задумчивым тоном продолжала она, тыча вилкой в голубую форель, которую, судя по искривленному тельцу и выпученным глазам, сварили живьем, причинив ей ужасные муки. – Я люблю фламандских и голландских художников, цветы, вкусную еду, Флобера, Шекспира, люблю шататься по магазинам, кататься на лыжах, плавать, целоваться с красавицами и чудовищами, – но почему-то все это, все эти приправы, все фламандское изобилие образуют лишь тоненький-тоненький слой, а под ним полная пустота, не считая, конечно, твоего образа, который лишь углубляет ее, наполняя форельими муками. Я вроде Долорес, говорящей о себе, что она – «только картина, написанная в воздухе».
– Я не смог дочитать этот роман – слишком претенциозно.
– Претенциозно, но правдиво. Именно так я воспринимаю свое существование – фрагмент, полоска краски. Давай поедем с тобой далеко-далеко, к фрескам и фонтанам, why can't we travel to some distant place with ancient fountains? By ship? By sleep-car?[282]
– Самолетом быстрее и безопаснее, – сказал Ван. – И ради Лога, говори по-русски.
Мистер Свин, который завтракал тут же с молодым человеком, щеголявшим бачками тореадора и прочими прелестями, отвесил важный поклон в сторону их стола; следом морской офицер в лазурной форме Гвардейцев Гольфстрима, подвигаясь в кильватере черноволосой, бледной, словно слоновая кость, дамы, сказал:
– Привет, Люсетта, привет, Ван.
– Привет, Альф, – откликнулся Ван, а Люсетта ответила на приветствие рассеянной улыбкой, подперев подбородок сцепленными руками и насмешливым взглядом проводив поверх них удаляющуюся даму. Ван, бросив на полусестру мрачный взгляд, откашлялся.
– Лет тридцать пять, не меньше, – пробормотала Люсетта, – но все еще надеется стать королевой.
(Отец его, Альфонс Первый Португальский, марионеточный монарх, которым манипулировал Дядя Виктор, недавно по предложению Гамалиила отрекся от трона в пользу республиканского строя, впрочем, Люсетта говорила о непрочности красоты, не о непостоянстве политики.)
– Это была Ленора Коллин. Что с тобой, Ван?
– Кошка не вправе смотреть на звезду, ей не по чину. А сходство стало не таким явным, как прежде, – впрочем, я не имел возможности понаблюдать за прообразом. A propos, как там дела с карьерой?
– Если ты о киношной карьере Ады, то она, надеюсь, развалится, как и ее супружество. И весь выигрыш Демона сведется к тому, что ты получишь меня. Я редко бываю в кино, а разговаривать с ней и с Дорой, когда мы видались на похоронах, я отказалась, так что у меня нет ни малейшего представления о ее последних сценических или экранных достижениях.
– А эта женщина рассказала брату о ваших невинных забавах?
– Конечно нет! Она дрожит над благополучием брата. Но я уверена, это она заставила Аду написать мне, что я «не должна больше пытаться разрушить счастливую семью», – Дарьюшку, прирожденную шантажистку, я прощаю, а вот Адочку ни за что не прощу. Я не против твоего кабошона, он идет твоей милой волосатой руке, но только папа носил на своей противной розовой лапе точь-в-точь такой же. Папа был из разряда молчаливых искателей. Как-то он повел меня на женский хоккейный матч, и мне пришлось предупредить его, что если он не прекратит свои поиски, я закричу.
– Das auch noch, – вздохнул Ван, опуская в карман тяжелый перстень с сапфиром. Он бы и оставил его в пепельнице, но перстень был последним подарком Марины.
– Послушай, Ван, – сказала она (допив четвертый бокал), – почему тебе не рискнуть? Все так просто. Ты женишься на мне. Получаешь мой Ардис. Мы живем там, ты пишешь книги. Я сливаюсь с обстановкой, ничем тебе не досаждая. Мы приглашаем Аду – одну, разумеется, – немного пожить в ее поместье, я ведь всегда думала, что мама оставит Ардис ей. Пока она там, я отправляюсь в Аспен, в Гштад или в Дерминген, а вы с ней нежитесь в хрустальном яйце, где вечно падает снег, совсем как в Аспенисе, pendant que je каталась на лыжах. Затем я вдруг возвращаюсь, но ей никто не мешает остаться, милости просим, я просто валандаюсь вблизи на случай, если вдруг кому-то понадоблюсь. А после она на пару унылых месяцев возвращается к мужу, – ну как?
– Что же, план превосходный, – сказал Ван. – Одно нехорошо: она никогда не приедет. Уже три, а мне еще нужно повидать человека, которому предстоит обновлять унаследованную мной виллу «Армина», я собираюсь разместить на ней один из моих гаремов. Это похлопывание собеседника по запястью не лучшая из черт, унаследованных тобой от ирландских предков. Я провожу тебя в твои комнаты. Ты определенно нуждаешься в отдыхе.
Они вошли в прихожую ее люкса. Здесь, твердо решив через минуту уйти, он снял очки и прижался губами к ее губам: на вкус она ничем не отличалась от ардисовской послеполуденной Ады – сладкая слюна, соленая кожа, вишни, кофе. Не потрудись он так славно и так недавно, он мог бы и не сладить с соблазном, с непростительным трепетом. Едва он попятился к дверям, как Люсетта вцепилась в его рукав.
– Давай еще поцелуемся, давай еще! – по-детски пришепетывая, едва шевеля приоткрытыми губами, повторяла она, стараясь в суетном помрачении не позволить ему задуматься, не дать ответить отказом.
Он сказал – хватит.
– Но почему? Ну пожалуйста!
Он стряхнул ее дрожащие пальцы.
– Но почему же, Ван? Почему, почему, почему?
– Ты отлично знаешь почему. Я люблю ее, не тебя, и попросту отказываюсь окончательно все запутывать, вступая еще в одну кровосмесительную связь.
– Какая чушь, – сказала Люсетта, – когда я была маленькой, ты несколько раз заходил со мной достаточно далеко, твой отказ заходить дальше – это просто словесная увертка, и потом, потом, ты же изменял ей с тысячью девок, мерзкий обманщик!
– Ты не вправе так со мной разговаривать, – сказал Ван, подлым образом извлекая из ее жалких речей предлог для ухода.
– I apollo, I love you, – отчаянно прошептала она, пытаясь кричать вслед ему шепотом, потому что коридор состоял сплошь из дверей и ушей, но он уходил, размахивая руками, не оглядываясь, за что его, строго говоря, не стоит винить, и наконец ушел.
Интереснейшая проблема требовала присутствия доктора Вина в Англии.
Старый Паар из Чуса написал ему, что «Клиника» была бы рада, если б он разобрался в уникальном случае заболевания хроместезией, но что, принимая во внимание некоторые особенности оного (такие, например, как отдаленная возможность мошенничества), Вану лучше всего приехать и самому решить, стоит ли перевозить пациента по воздуху в Кингстон для дальнейшего наблюдения. Некто Спенсер Мальдун – слепорожденный, сорокалетний, одинокий, друзей не имеющий (и к тому же третий незрячий персонаж в нашей хронике), был замечен в том, что во время буйных припадков паранойи галлюцинировал, выкликая названия существ и явлений, коих он выучился распознавать на ощупь или узнавал, как ему представлялось, по связанным с ними страшным историям (рухнувшие деревья, вымершие ящеры), и которые теперь надвигались на него отовсюду, – эти припадки перемежались периодами ступора, затем неизменно следовало возвращение его обыденной личности, и в течение недели-другой он осязал свои книги или слушал, купаясь в красном мареве блаженства, музыкальные записи, пение птиц и чтение вслух ирландской поэзии.
Способность Мальдуна подразделять пространство на ряды и шеренги «сильных» и «слабых» сущностей, уподобляя его узору обоев, представлялась загадочной, пока однажды вечером студент-исследователь (С.И. – он пожелал остаться таким), собиравшийся вычертить кое-какие схемы, связанные с метабазисом другого больного, не оставил случайно вблизи от Мальдуна одну из тех продолговатых коробочек с новыми, еще не заточенными цветными карандашами, одно воспоминание о которых («Диксонов Розовый Анадель»!) понуждает память переходить на язык радуг, – раскрашенные, отполированные деревянные рубашки их располагались в приятном цинковом ящичке в строгом спектральном порядке. Детство не оставило бедному Мальдуну подобных радужных воспоминаний, но когда его ищущие пальцы открыли ящичек и ощупали карандаши, на пергаментно-бледном лице больного обозначилось чувственное облегчение. Заметив, что брови слепца слегка приподнялись на красном, чуть выше на оранжевом и еще выше на истошном желтом, а на остатке призматического спектра мало-помалу пошли вниз, С.И. безо всякой задней мысли сказал ему, что древесина карандашей имеет разную окраску «красную», «оранжевую», «желтую» и так далее, и Мальдун столь же бездумно ответил, что они и на ощупь разные.