— Выходи!
Фонари «летучая мышь» мелькали в руках конвоиров.
— Становись в строй.
Мы не сразу увидели, что строй вернувшихся с работы — тут же рядом. Что все стоят в строю и ждут. Кого они ждут?
В белой темной мгле выли собаки, двигались факелы, освещая путь быстро приближавшихся людей. По движению света можно было понять, что идут не заключенные.
Впереди шел быстрым шагом, опережая своих телохранителей, брюхатый, но легкий на ходу полковник, которого я сразу узнал, — не раз осматривал эти золотые забои, где работала наша бригада. Это был полковник Гаранин. Тяжело дыша, расстегивая ворот кителя, Гаранин остановился перед строем и, погружая мягкий холеный палец в грязную грудь ближайшего заключенного, сказал:
— За что сидишь?
— У меня статья…
— На кой черт мне твоя статья. В РУРе за что сидишь?
— Не знаю.
— Не знаешь? Эй, начальник!
— Вот книга приказов, товарищ полковник.
— На чёрта мне твоя книга. Эх, гады.
Гаранин двинулся дальше, каждому заглядывая в лицо.
— А ты, старик, за что попал в РУР?
— Я — следственный. Мы лошадь павшую съели. Мы сторожа.
Гаранин плюнул.
— Слушать команду! Всех — по баракам! По своим бригадам! И завтра — в забой!
Строй рассыпался, все побежали по дороге, по тропке, по снегу к баракам, в бригады. Поплелись и мы с Усольцевым.
1965
Богданов был щеголь. Всегда гладко выбритый, вымытый, пахнущий духами — бог знает что уж это были за духи, — в пыжиковой пышной ушанке, завязанной каким-то сложным бантом из муаровых черных широких лент, в якутской расшитой, расписной куртке, в узорчатых пимах. Отполированы были ногти, подворотничок был крахмальным, белейшим. Весь тридцать восьмой расстрельный год Богданов работал уполномоченным НКВД в одном из колымских управлений. Друзья спрятали Богданова на Черное озеро, в угольную разведку, когда наркомвнудельские престолы зашатались и полетели головы начальников, сменяя друг друга. Новый начальник с отполированными ногтями явился в глухой тайге, где и грязи с сотворения мира не было, явился с семьей, с женой и тремя ребятишками мал мала меньше. И ребятишкам и жене было запрещено выходить из дома, где жил Богданов, — так что я видел семью Богданова только два раза — в день приезда и в день отъезда.
Продукты кладовщик приносил в дом начальника ежедневно, а двухсотлитровую бочку спирта работяги перекатили по доскам, по деревянной дорожке, настланной в тайге для такого случая, — в квартиру начальника. Ибо спирт — это главное, что нужно было хранить, как учили Богданова на Колыме. Собака? Нет, у Богданова не было собаки. Ни собаки, ни кошки.
В разведке был жилой барак, палатки работяг. Жили все вместе — вольнонаемные и рабочие-зэка. Разницы между ними ни в топчанах, ни в вещах домашнего обихода никакой не было, ибо вольняшки, вчерашние заключенные, еще не приобрели чемоданов, тех самых арестантских самодельных чемоданов, известных каждому зэка.
В распорядке дня, в «режиме» тоже разницы не было, ибо предыдущий начальник, открывавший много-много приисков, находившийся на Колыме чуть не с сотворения мира, почему-то терпеть не мог всевозможных «слушаюсь» и «доношу». При Парамонове, так звали первого начальника, у нас не было поверок — и без того вставали с восходом и ложились с заходом солнца. Впрочем, заполярное солнце не уходило с неба весной, в начале лета, — какие уж тут поверки. Таежная ночь короткая. И «приветствовать» начальника мы были не обучены. А кто и был обучен, тот с удовольствием и быстро забыл эту унизительную науку. Поэтому, когда Богданов вошел в барак, никто не крикнул «внимание!», а один из новых работяг, Рыбин, продолжал чинить свой рваный брезентовый плащ.
Богданов был возмущен. Кричал, что он наведет порядок среди фашистов. Что политика Советской власти двойная — исправительная и карательная. Так вот он, Богданов, обещает испробовать на нас вторую в полной мере, что никакая бесконвойность нам не поможет. Жителей в бараке, тех заключенных, к которым обращался Богданов, было пять или шесть человек — пять, вернее, потому что на пятом месте сидели в очередь два ночных сторожа.
Уходя, Богданов ухватился за деревянную дверь палатки — ему хотелось хлопнуть дверью, но покорный брезент только бесшумно заколыхался. На следующее утро нам, пятерым заключенным плюс отсутствующий сторож, был прочитан приказ — первый приказ нового начальника.
Секретарь начальника громким и размеренным голосом прочел нам первое литературное произведение нового начальника — «Приказ № 1». У Парамонова, как выяснилось, не было даже книги приказов, и новая общая тетрадь школьницы-дочери Богданова была превращена в книгу приказов угольного района.
«Мною замечено, что заключенные района распустились, забыли о лагерной дисциплине, что выражается в невставании на поверку, в неприветствовании начальника.
Считая это нарушением основных законов Советской власти, категорически предлагаю…»
Дальше шел «распорядок дня», сохранившийся в памяти Богданова с его прошлой работы.
Тем же приказом был учрежден староста, назначен дневальный по совместительству с основной работой. Палатки перегорожены брезентовой занавеской, отделявшей чистых от нечистых. Нечистые отнеслись к этому равнодушно, но чистые — вчерашние нечистые — не простили этого поступка Богданову никогда. Приказом была посеяна вражда между вольными рабочими и начальником.
В производстве Богданов ничего не понимал, переложил все на плечи прораба, и все административное рвение сорокалетнего скучающего начальника обратилось против шести заключенных. Ежедневно замечались какие-нибудь проступки, нарушения лагерного режима, граничащие с преступлениями. В тайге был на скорую руку срублен карцер, кузнецу Моисею Моисеевичу Кузнецову был заказан железный запор для этого карцера, жена начальника пожертвовала собственный висячий замок. Замок очень пригодился. Каждый день в карцер кого-нибудь из заключенных сажали. Поползли слухи, что скоро будет вызван сюда конвой, отряд охраны.
Водку полярно-пайковую нам выдавать перестали. На сахар и махорку установили нормы.
Ежевечерне кого-нибудь из зэка вызывали в контору — и начиналась беседа с начальником района. Вызвали и меня. Листая пухлое мое личное дело, Богданов читал выдержки из многочисленных меморандумов, неумеренно восхищаясь их слогом и стилем. А иногда казалось, что Богданов боится разучиться читать — ни одной книжки, кроме немногих помятых книжек для детей, в квартире начальника не было.
Вдруг я с удивлением увидел, что Богданов попросту сильно пьян. Запах дешевых духов мешался с запахом спиртного перегара. Глаза были мутные, тусклые, но речь была ясной. Впрочем, все, что он говорил, было так обыкновенно.
На другой день я спросил у вольняшки Карташова, секретаря начальника, может ли быть такое…
— Да ты что — сейчас только заметил? Он все время пьяный. С каждого утра. Помногу не пьет, а как почувствует, что хмель проходит, — снова полстакана. Пройдет хмель — и снова полстакана. Жену бьет, подлец, — сказал Карташов. — Она потому и не показывается. Стыдно синяки-то показывать.
Богданов бил не только свою жену. Ударил Шаталина, ударил Климовича. До меня еще очередь не дошла. Но как-то вечером я был снова приглашен в контору.
— Зачем? — спросил я Карташова.
— Не знаю. — Карташов был и за курьера, и за секретаря, и за заведующего карцером.
Я постучал и вошел в контору.
Богданов, причесываясь и охорашиваясь перед большим темным зеркалом, вытащенным в контору, сидел у стола.
— А, фашист, — сказал он, поворачиваясь ко мне. Я не успел выговорить положенного обращения.
— Ты будешь работать или нет? Такой лоб. — «Лоб» — это блатное выражение. Обычная формула и беседа…
— Я работаю, гражданин начальник. — А это — обычный ответ.
— Вот тебе письма пришли, — видишь? — Я два года не переписывался с женой, не мог связаться, не знал о ее судьбе, о судьбе моей полуторагодовалой дочери. И вдруг ее почерк, ее рука, ее письма. Не письмо, а письма. Я протянул дрожащие свои руки за письмами.
Богданов, не выпуская писем из своих рук, поднес конверты к моим сухим глазам.
— Вот твои письма, фашистская сволочь! — Богданов разорвал в клочки и бросил в горящую печь письма от моей жены, письма, которые я ждал более двух лет, ждал в крови, в расстрелах, в побоях золотых приисков Колымы.
Я повернулся, вышел без обычной формулы «разрешите идти», и пьяный хохот Богданова и сейчас, через много лет, еще слышится в моих ушах.
План не выполнялся. Богданов не был инженером. Вольнонаемные рабочие ненавидели его. Каплей, переполнившей чашу, была спиртная капля, ибо главный конфликт между начальником и работягами был в том, что бочка спирта перекочевала на квартиру начальника и быстро убывала. Все можно было простить Богданову — и издевательство над заключенными, и производственную его беспомощность, и барство. Но дело дошло до дележа спирта, и население поселка вступило с начальником и в открытый, и в подземный бой.