Мать моя с восхищением считала и пересчитывала деньги и не могла довольно прославить щедроту панскую.
Три дня прошли в обыкновенных занятиях, то есть: я спала, сидела у окна или бродила из светелки в кухню и обратно, ела и опять спала; мать поутру стряпала, а после обеда работала иголкою. Исстари заведенное обыкновение с панской кухни приносить в нашу хату говядину, домашних птиц и вообще все съестное и теперь исправно было исполняемо, с тою разницею, что прежде делалось было открыто, а теперь весьма скрытно, и только в глубокие сумерки нам доставляем был запас для будущего дня. Через приносившего мы узнали, что наша панья была безобразная, злая, своенравная вдова, но зато весьма богатая. Это решило Турбона принять ее руку, ибо она сама начала за него свататься в отмщение детям за то, что сын тайно женился на самой бедной шляхтянке, а дочь также тайно вышла замуж за молодого есаула из полупанков. Мало-помалу гости и гостьи разъехались, и к исходу третьего дня в доме, кроме хозяев и служителей, никого не осталось.
Еще прошли три дня, но мы о выводе нас из панского двора ничего не слыхали. Около полудня на третий день пришедший дворецкий объявил с печальным видом, что он теперь ничего более в доме не значит. «Сегодня поутру, — говорил он, — когда уже все готово было к отъезду наших панов для посещения всех тех, кои были у них на свадьбе и после здесь гостили, панья сделалась вдруг нездорова, и до такой степени, что слегла в постель. Что оставалось делать пану Турбону? Он сел в повозку один — и поехал.
Как скоро панье сказано было, что повозка скрылась уже из виду, то панья, проворно соскочив с постели, позвала меня, потребовала ключей и велела следовать за собою с одним из пожилых служителей, привезенных ею в числе прочих из своего поместья. Мы осмотрели кладовые и погреба, и при взгляде на каждую вещь панья ахала и качала головою. Тут уже почувствовал я, что дело добром не кончится. По возвращении в хоромы я нашел в столовой комнате всех слуг и служанок, половину коих составляли приехавшие с нею. «Рабы и рабыни! — воззвала панья, звеня ключами. — Обозрев домашнее устройство моего мужа, я нашла его в самом жалком положении, а всему причиною то, что Турбон, будучи еще молод и неопытен, оставил в качестве дворецкого сего плута, бездельника, расточителя, которого в сию важную должность выбрал старый глупый отец его. Я избираю Луку (продолжала она, указывая на сопутствовавшего нам при осмотре) в сию должность. Повинуйтесь все приказаниям его, как моим собственным, ибо он будет передавать вам мои повеления!» Она дала знак, и все разошлись, а я прибрел к вам, чтобы о сей новости уведомить и сказать, что вы уже не можете ожидать от меня ни малейшей помощи».
— Едва он окончил слова сии, как дверь быстро отворилась и в комнату вошла незнакомая панья в сопровождении трех дюжих слуг. Она была высокого роста, смугла лицом, имела впалые глаза, блестящие огнем злобы и неистовства. Я сейчас догадалась, что это пугалище была наша панья Евфросия, и из почтения привстала с лавки.
Осмотрев меня внимательно, и в особенности мою дородность, она обратилась к прежнему дворецкому и, по-видимому холоднокровно, спросила:
— Ты, голубчик, зачем здесь?
Бедный служитель оторопел и отвечал одним молчанием.
— Вижу, — говорила папья с злобной улыбкою, — что ты здесь заговорился до того, что забыл и выход. Укажите дорогу сему доброму человеку!
Тут мгновенно двое слуг бросились на дворецкого, впились руками в его чуб и поволокли к дверям, а третий со всего размаху бил кулаками марш по спине его. Страдалец вопиял изо всей силы, но сей торжественный ход не прежде кончился, как выволокли его из сеней во двор, где, дав несколько пинков, предоставили ему на волю бежать или остаться на месте, а сами возвратились к нам в светелку. Сердце мое трепетало от негодования, я смотрела на злобную женщину с ужасом и омерзением.
— Так это та ведьма, — воззвала она, указывая на меня пальцем, — которая околдовала дурака Турбона, нажила от него прибыль, расточала его имение и верховодила в доме, как законная жена и урожденная шляхтянка! О!
господи! Долго ли попустишь ты греху и несчастью возносить кичливый рог свой? Как дерзнула ты износить платье покойной паньи твоей? Как дерзнула ты, нечестивая, спать на ее постели? Как дерзнула ты — я начинаю задыхаться от праведного гнева и бешенства! Поступите с сею беззаконницею так, как я приказала!
Тут трое слуг возвысили руки, вооруженные нагайками, и со всех сил поразили меня по чему ни попало. Сначала глаза мои потемнели, все существо взволновалось, но — благодаря бога — я в ту же минуту опомнилась, а особливо получа вторичные удары. Я как отчаянная бросилась на одного из бездельников, вырвала из рук его нагайку и, вскричав:
— Безбожная панья, чертоподобная Евфросия! Неужели ты ни за что считаешь терзать незащитную? — с сими словами я — сколько было в руке моей силы — огрела ее нагайкою по макушке, в другой раз, в третий — и она с ужасным воплем и воем опрокинулась на землю.
— Убейте до смерти сию злодейку, — вопияла она, скрежеща зубами и катаясь по полу, — растерзайте ее на части; я за все отвечаю!
Видя, что мне не житье там более, я распрямилась (несмотря что удары нагаек сыпались на меня градом), перекрестилась перед образом, поклонилась рыдаюшей, отчаянной матери и — побежала. Мучители гнались за мною, произнося наглые насмешки, ругательства и не переставая поражать нагайками. Уже далеко отбежала от хутора, но они от меня не отставали и, может быть, не унялись бы до ночи, если бы не увидели ехавшего вдали какого-то пана с псарями. Это остановило бесчеловечных, и они поспешно обратились к хутору, а я, страшась кому-либо показаться на глаза в столь расстроенном виде, бросилась в сторону и, залезши в высокую рожь, легла в борозде. Пан проехал мимо с своим людством, и я несколько успокоилась. Тогда первые мои мысли были: «Что я? Где я? Куда я?»
Все соединенные чувствования души и ощущения сердца ответствовали: «Ты несчастная! Ты на распутьи без пищи и покрова! Одна судьба знает будущие пути твои!»
Став на ноги, я обозрелась вокруг и, нигде никого не видя, пустилась далее. На дороге встретила я хутор, там село, там еще хутор и не решилась никуда зайти, стыдясь представить из себя нищую, когда незадолго была настоящею паньею. По случаю — на дороге нашла я на целое семейство, собиравшее на ниве горох. Я отнеслась к сим добрым людям о своей крайности и получила целый хлеб, кусок свиного сала и несколько луковиц. С сим запасом пустилась я далее и продолжала путь до глубокой ночи, не зная сама, где и чем окончится мое путешествие. Заночевала я в одном перелеске, в густом орешнике. На другой день рано поутру отправилась я в дальнейший путь, несмотря, что черные тучи покрывали все небо. Встретив при дороге большое село, я только напилась воды из протекавшей там речки и прошла мимо. До самых сумерек брела я, и ноги стали отказываться. Вдруг полился дождь, засверкала молния, и раздались ужасные удары грома.
Я была почти в отчаянии и если бы в то время встретила какой-нибудь бездонный буерак, то непременно бы в него стремглав бросилась. К особенному моему счастью, случилось, что я находилась тогда при входе в сей лес. Видя его чащу, необозримость, я произнесла: «Слава богу! Здесь умру я без свидетелей!» Перекрестясь, я пошла напролом.
Дождь — по густоте дерев — не столько уже меня беспокоил, но блесни молнии и удары грома постепенно увеличивались. Ужасный мрак покрывал небо и землю, платье мое на каждом шагу трещало; ветви били меня по лицу; кровь, смешавшись с дождевою водою, с потом и со слезами, ручьем текла по щекам моим, но я пробиралась далее и далее. Вдруг почувствовала я, — при сей мысли и теперь еще дрожь разливается по всему телу и рассудок теряется, — вдруг почувствовала я приближение родов! Ноги мои подогнулись, и я опустилась на траву под ветвистою елью. В сии решительные минуты я занята была двумя предметами: читала вслух молитвы, какие знала, и предавала проклятию себя и виновника настоящего моего злополучия. Несколько времени сносила я несказанные мучения и, наконец, родила. До сих пор сама не знаю, какого пола был младенец. Едва раздался в окрестности болезненный вопль несчастного дитяти, я наполнилась незнакомым дотоле мне бешенством и отчаянием, привстала и произнесла: «Бедное, отверженное небом творение! Зачем явилось ты на свет? Что я теперь буду с тобой делать?
Не гораздо ли лучше не существовать тебе, нежели провождать такую же презренную жизнь, какую провождает злополучная мать твоя? Мати божия! Прости мое невольное прегрешение!» С сими словами я схватила кричащего младенца на руки и — в один миг задушила!
Гаркуша побледнел, и глаза его помутились. Он молча склонил голову на обе руки и оперся на стол; Олимпия, унылая, трепещущая Олимпия приняла такое же положение. Глубокое молчание господствовало в шатре. Одни слезы, текущие сквозь пальцы, показывали, что они — не два оледеневших трупа!