Погребальный поезд Хайле Селассие
Погребальный Поезд Хайле Селассие[1] выехал из Довилля[2] ровно в 15.00 так медленно, что мы в молчании проплыли мимо перрона, на котором под зонтиками немо выстроились господа в длиннополых сюртуках, дамы в нарядных шляпах прижимали к губам платочки, а носильщики в синих рабочих халатах стояли по стойке смирно. Духовой оркестр играл Стэнфорда в ля.
Скорость мы набрали около газгольдеров, и кондуктор с охранниками пошли по вагону, пробивая билеты и проверяя паспорта. Большинство из нас сидело, сложив руки на коленях. Я подумал о прохладных фиговых пальмах Аддис-Абебы, о полицейских в белых гетрах, нарисованных на голых ногах, раздувшегося колоколом верблюда, который перевез обожженного солнцем и обмотанного тюрбаном Рембо через Данакиль.
Мы проезжали чистенькие фермы и свинарники, оливковые рощи и виноградники. Как только кондуктор с охранниками перешли в соседний вагон, мы стали устраиваться поудобнее и заговорили друг с другом.
― Проспал с открытыми глазами сорок лет! произнесла своему спутнику женщина у меня за спиной, а тот ответил, что это у них семейное.
― Евреи, высказался толстый человек всему вагону.
Много лет спустя, когда я рассказал об этой торжественной поездке на Погребальном Поезде Хайле Селассие Джеймсу Джонсону Суини, он поразился тому, что я тоже в нем был.
― Боже мой, что за поезд! воскликнул он. Какое было время! Невероятно сейчас вспоминать тех, кто в нем ехал. Там был Джеймс Джойс, я там был, послы, профессоры Сорбонны и Оксфорда, по меньшей мере один китайский фельдмаршал и весь штат «Ла Пренсы»[3].
Мы с Джеймсом Джойсом его не видели! Мир в 1936 году довольно сильно отличался от того, какой он сейчас. Я знал, что где-то в поезде едет Аполлинер. Я видел его в мятом лейтенантском мундире, вся голова забинтована, маленький «Croix de Guerre»[4] зацепился за портупею. Он сидел, выпрямившись, широкие ладони покоились на коленях, подбородок гордо вздернут.
Бородатый человечек в пенсне, должно быть, заметил, с каким почтением я разглядываю Аполлинера, поскольку встал со своего места, подошел и положил руку мне на плечо.
― Держитесь подальше от этого человека, тихо произнес он мне на ухо, он утверждает, что он Кайзер.
Сострадание, которое я испытывал к раненому поэту, казалось, отражалось в безрадостных маленьких фермах, мелькавших мимо. Мы видели, как гонят домой коров с пастбища, как вокруг своих вечерних костров на корточках сидят цыгане, как за знаменем и барабанщиком, открывшим рот, маршируют солдаты.
Один раз мы услышали, как играет гармоника, но разглядели только белую стену угольной копи.
Временами Аполлинер выглядел сущим немцем ― так, что на его забинтованной голове можно было легко вообразить тевтонский шлем, под носом ― ласточкины крылышки усов, а в милых глазах ― блеск дисциплинарного идиотизма. Он был Гильомом, Вильгельмом. Формы ветшают, преобразование ― не всегда рост, в тенях всегда есть заложник-свет, а в пустынном полдне ― бродяги-тени, бордовый цвет ― в зелени лозы, зеленый ― в наикраснейшем из вин.
Мы проехали город, где, как и в Ричмонде, у деревянных домов, с карнизов которых свисала глициния, цвела персидская сирень, а во дворах стояли женщины с садовыми ножницами и корзинками. Я увидел, как у окна стоит девушка с лампой, как пожилой негр шаркает ногами под банджо, увидел мула в соломенной шляпе.
Джойс сидел за кухонным столиком в первом купе направо ― закопченное помещение, ― если входить в четвертый спальный вагон, считая от локомотива и тендера. Глаза его, увеличенные очками, казались золотыми рыбками, взад-вперед плававшими в круглом аквариуме. За спиной у него располагалась раковина, возле крана ― кусок мыла, окно с кружевными занавесочками, пожелтевшими от времени. На зеленой стене, отделанной вагонкой, висело Святое Сердце в лиловых и розовых тонах, позолоченное, открытка с фотографией купающейся красотки восьмидесятых ― одна рука придерживает узел волос, другая вытянута на уровне пухлого колена, ― и аккуратно вырезанный газетный заголовок: Объединенные Ирландия и Триест Принадлежат Италии, Говорит Мэр Кёрли в Фете.
Он говорил об Орфее, проповедовавшем зверям.
― Зазвенела дикая арфа, услышал я его голос, и королевской поступью подошел лось, великолепный под кроной своих рогов, и в глазах его ― взгляд друида.
Он описывал Орфея верхом на красной корове Ашанти, а Эвридика под ним, под землей пробирается сквозь корни древесные.
Аполлинер набил махоркой глиняную трубочку и зажег ее итальянской спичкой из алого коробка, на котором в овале венка из оливковых ветвей и колосьев пшеницы красовался портрет Короля Умберто. Куря, он постукивал пальцами по колену. Хлопал глазами. Король Умберто походил на Рея Филипе Веласкеса.
― Моя жена, говорит Джойс, все время в Париже ищет Голуэя. Мы переезжаем каждые полтора месяца.
И пришли к Орфею красная мышь со всем своим выводком, жуя листик володушки, зевающий леопард, да пара койтов на цыпочках.
Все пальцы Джойса были усеяны перстнями, шарик увеличенного глаза плескался в своей линзе, он говорил о фее, которая всю ночь напролет ворошила на земле ольховые листья, чтобы смотрели они в сторону Китая. О творении сказал он, что не имеет ни малейшего понятия ― поскольку так искусен шов. Ухо блохи, чешуйки на крыльях мотылька, нервные окончания морского зайца, Боже всемогущий! да рядом с анатомией кузнечика Шартр ― какой-то кулич из грязи, а все роскошные картины Лувра в своих рамах ― следы курицы-квочки.
Поезд наш как раз шел по бульвару Монпарнас, что в Барселоне.
― Как женщина взбивает болтушку на пирог, говорил Джойс, так же королевские кони, белые, из Голуэя, грызя удила, все в мыле, грохоча копытами по скалам, точно Антлантика в январе, взрывают дерн, пыль, хлев, сад. В скачках, доставшихся от пещер пабам, ― энергия. Ибсен в шляпе держал зеркальце ― причесывать свою гриву, твой скандинавский граф пожирал глазами его синий зуб в стакане, за который тот отдал в Византии шкурки сорока белок, слава Фрейе.
Аполлинер показывал паспорт охраннику, подошедшему вместе с кондуктором. Они пошептались, сблизив головы, ― кондуктор с охранником. Аполлинер снял с полочки шляпу и надел ее. Повязка на голове не давала ей сесть плотно.
― Je ne suis pas Balzac,[5] сказал он.
Мы проехали красные крыши и желтые склады Бриндизия.
― Ni Michel Larionoff.[6]
― Рыба-кит, говорил Джойс, слушает из моря, дельфины, медузы в рюшечку, моржи, морские улитки и желуди. Сова прислушивается с оливы, голубка ― с яблони. И всем он говорит: Il n'y a que l'homme qui est immonde.[7]
Где-то в этом поезде лежал Лев Иуды, Рас Таффари, сын Раса Маконнена. Его копьеносцы атаковали бронемашины итальянского Corpo d'Armata Africano[8], прыгая с оскаленными зубами.
Леопардам его выделили отдельный вагон.
Когда мы описывали плавный поворот, я заметил, что локомотив наш нес на себе Императорский Штандарт Эфиопии: коронованный лев несет украшенный знаменем крест в пентаде Маген-Дэвидов на трех полосах ― зеленой, желтой и красной. На штандарте было что-то написано по-коптски.
Мы проехали истерзанные и выветренные холмы далматского побережья, все разъеденные оврагами, точно древние стены ― пятнами. Ни единый из нас не взглянул на разор этих холмов, не подумав о пустошах Данакиля, краснокаменных долин Эдома, черных песчаных переходах Бени-Таамира.
Время от времени из вагона, везшего Хайле Селассие, до нас доносились долгие ноты какого-то первобытного рога и жесткий лязг колокола.
Мотыльки трепетали на пыльных стеклах. Маместры, Эвкалиптеры, Антиблеммы. И ― О! сады, что мы могли разглядеть за стенами и оградами. За Барселоной, будто во сне, мы увидели саму La Belle Jardiniere[9], с ее голубками и осами, с ее верными признаками среди цветов: цаплей-бенну на высоких синих ногах, венцом из бабочек, пряжкой из красной яшмы, красивыми волосами. Она была занята ― из платана она вытягивала тоненькие струйки воды.
― Рю Ваван! довольно отчетливо произнес Аполлинер, будто обращаясь ко всему вагону. Именно оттуда Ла Лорансан отправилась в Испанию с птичкой на шляпе и пшеничным колоском в зубах. Как раз когда ее поезд отходил от вокзала Сен-Лазар, увозя ее и Отто ван Ватьена к прибрежным пейзажам Будена в Довилле, где мы все сели вот на этот поезд, где мы все до единого были близки к зонтикам Пруста, началась Великая Война. В Лувене сожгли библиотеку. Чем же, во имя Господа, может оказаться человечество, если человек ― его образчик?
Искусно вытянула она из платана хрустальную воду, искусно. Помощник ее, возможно ― ее господь, облачен был в мантию из листвы и маску, превращавшую голову его в голову Тота ― с клювом, с неподвижными нарисованными глазами.