Они оставили записку, в которой говорилось, что тинэйджеры точно так же способны на настоящую любовь, как и любой другой, а может, и получше любого другого. А потом они бежали в неизвестные края.
Они бежали на стареньком синем «форде» мальчика — детские башмачки свисают с зеркала заднего вида, кипа комиксов на порванном заднем сиденье.
Полиция тотчас же взялась за их поиски, их портреты появились в газетах и на телевидении. Но за двадцать четыре часа их так и не поймали. Они проделали весь путь до Чикаго. Патрульный засек их в супермаркете, их поймали за покупками пожизненного запаса сладостей, туалетных принадлежностей, безалкогольных напитков и замороженной пиццы.
Отец девочки вручил патрульному в награду двести долларов. Отец девочки был Джесс К. Саутхард, губернатор штата Индиана.
Вот почему дело и получило такую огласку. Какой скандал — малолетний преступник, побывавший в исправительном заведении, мальчишка, стригший газоны в губернаторском загородном клубе, сбежал с губернаторской дочкой.
Когда полиция штата Индиана доставила девочку в резиденцию губернатора в Индианаполисе, губернатор Саутхард объявил, что он незамедлительно примет все меры и добьется аннуляции. Непочтительный репортер указал ему, что вряд ли можно говорить об аннуляции, если не было бракосочетания.
Губернатор взъярился.
— Да мальчишка к ней и пальцем не прикоснулся, — орал он, — да она б ему такого просто не позволила! Морду набью любому, кто скажет иначе!
Репортеры, понятное дело, хотели поговорить с девочкой, и губернатор сказал, что она выступит с заявлением для прессы где-то через час. Это было уже не первое ее заявление о побеге. В Чикаго они с мальчиком просветили репортеров и полицию по вопросам любви, лицемерия, травли тинэйджеров, бесчувственности родителей и даже ракет, России и водородной бомбы.
Впрочем, когда девочка вышла со своим новым заявлением, она опровергла все, что говорила в Чикаго. Зачитывая трехстраничный машинописный текст, она сказала: приключение было ночным кошмаром, сказала: она не любит мальчика и никогда не любила его, сказала: она, должно быть, свихнулась, и сказала: она вообще не желает его больше видеть.
Сказала: единственные, кого она любит, это ее родители, сказала: она не понимает, как могла доставить им столько неприятностей, сказала, что собирается как следует заняться учебой и поступить в колледж, и еще сказала: она не хочет позировать для снимков, потому что выглядит просто ужасно после столь сурового испытания.
Выглядела она не слишком ужасно, разве что перекрасилась в рыжий цвет, и мальчик, пытаясь изменить ее внешность, соорудил ей кошмарную прическу. И она немало поплакала. Она не выглядела усталой. Она выглядела юной, и дикой, и пойманной — вот и все.
Ее звали Энни — Энни Саутхард.
Когда репортеры удалились, когда они пошли показывать мальчику последнее заявление девочки, губернатор повернулся к дочери и сказал:
— Ладно, я и впрямь хочу тебя поблагодарить. Не представляю даже, как бы я мог отблагодарить тебя сполна.
— Ты благодарен мне за все это вранье? — сказала она.
— Я благодарен тебе за то, что ты хоть что-то сделала для возмещения причиненного ущерба, — сказал он.
— Мой родной отец, губернатор штата Индиана, — сказала Энни, — приказал мне врать. Этого я не забуду никогда.
— Я тебе еще много чего прикажу, — сказал он.
Энни промолчала, но для себя решила забить на родителей. Отныне она им ничего уже не должна. Она будет холодна и безразлична с ними до конца дней. И начнет она прямо сейчас.
Мама Энни, Мэри, спустилась по винтовой лестнице. Сверху она слышала все это вранье.
— По-моему, ты все очень неплохо уладил, — сказала она мужу.
— Насколько это вообще возможно уладить в таких обстоятельствах, — сказал он.
— Я бы только хотела, чтобы мы могли прямо сказать то, что на самом деле надо сказать, — сказала мама Энни. — Если бы мы только могли прямо сказать, что мы не против любви и не против людей, у которых нет денег. — Она уже собралась было утешить, обнять дочь, но что-то в глазах Энни ее остановило. — Мы не бесчувственные снобы, милая, и мы знаем, что такое любовь. Любовь — это лучшее, что есть на свете.
Губернатор отвернулся и уставился в окно.
— Мы верим в любовь, — сказала мама Энни. — Ты ведь знаешь, как крепко я люблю твоего отца и как крепко твой отец любит меня, и как крепко мы оба любим тебя.
— Если хочешь что-нибудь сказать напрямую, то давай говори, — сказал губернатор.
— Мне кажется, так надо.
— Поговори о деньгах, поговори о воспитании, поговори об образовании, поговори о друзьях, поговори об увлечениях, — сказал губернатор, — а потом, если хочешь, можешь вернуться к любви. — Он посмотрел на свою жену. — Ей-богу, ну хоть о счастье, — сказал он. — Встречайся с этим мальчишкой, давай, продолжай, выходи за него замуж, когда сможешь сделать это по закону, когда мы не сумеем тебе помешать, — сказал он Энни, — мало того, что ты станешь самой несчастной женщиной на свете, но и он тоже станет самым несчастным на свете мужчиной. Ты сможешь по-настоящему гордиться этим дерьмом, потому что будешь состоять в браке без соблюдения единственного условия счастливого брака, — и под единственным условием я подразумеваю одно-единственное, то есть вообще одно.
— Как ты намерена решить вопрос с друзьями? — сказал он. — Его компания в бильярдной или твоя компания в загородном клубе? Ты начнешь с того, что купишь ему роскошный дом, и роскошную мебель, и роскошную машину — или подождешь, пока он все это купит сам, хотя скорее ад замерзнет, чем он сам все это оплатит? Ты и вправду так же любишь комиксы, как он? Ты любишь те же самые комиксы? — закричал губернатор. — Кто ты, по-твоему? — спросил он Энни. — По-твоему, ты Ева, и Бог сотворил для тебя единственного Адама?
— Да, — сказала Энни, поднялась к себе в комнату и захлопнула дверь. И тут же из комнаты донеслась музыка — Энни поставила пластинку.
Губернатор с женой стояли за дверью и прислушивались к словам песни. Вот эти слова:
Болтают, о любви ничего мы не знаем,
Тра-ля-ля, ну, да, йе.
Но послание неба мы средь созвездий читаем,
Тра-ля-ля, ну, да, йе.
Так обними, обними меня крепче, бэби.
Сердце поет от голоса твоего.
Ведь то, что болтают о нас, бэби,
Мы-то знаем, не значит для нас ничего.[1]
В восьми милях отсюда, в восьми милях к югу, за центром города, на другой его окраине, репортеры толпились у дома отца мальчика, у террасы при входе.
Это было старое дешевое дощатое бунгало 1926 года. Парадные окна выходили в вечно сырой полумрак огромной террасы. Боковые — на окна соседей в десяти футах. Свет проникал внутрь через единственное заднее окошко. Волею судьбы окно пропускало свет в крохотную кладовку.
Мальчик, его отец и мать не слышали, как стучались репортеры.
Телевизор в гостиной и радио на кухне распинались вовсю, а семейство ссорилось в столовой, посередине между кухней и гостиной.
По сути, перепалка шла обо всем на свете, но в данный момент ее предметом служили усы мальчика. Он отращивал усы уже целый месяц и только что был пойман отцом, когда чернил их сапожной ваксой.
Мальчика звали Райс Брентнер. Газеты писали правду — Райс действительно побывал в исправительном заведении. Это случилось три года назад. Его преступление, в тринадцать лет, состояло в угоне за одну неделю шестнадцати автомобилей. И с тех самых пор он, — если не считать эскапады с Энни, — не влипал ни в какие неприятности.
— Немедленно марш в ванную, — сказала мама, — и сбрей весь этот ужас.
Райс никуда не промаршировал. Он остался стоять, где стоял.
— Ты слышал, что мать говорит, — сказал его отец.
Райс не двинулся с места, тогда отец попытался его уязвить.
— Надо думать, так он чувствует себя похожим на мужчину — огромного взрослого мужчину, — сказал он.
— И вовсе он не похож на мужчину, — сказала мать. — С этими усами он выглядит вообще как я-не-знаю-что.
— Вот именно, — сказал отец, — такой он и есть на самом деле — «я-не-знаю-что».
Найдя наконец хоть какой-то ярлык, отец слегка успокоился. Он был, — как отметила сначала одна газета, а за ней и все остальные, — восмидесяти-девяти-долларовым-и-шестидесяти-двух-центовым-недельного-жалованья клерком в главном офисе в системе государственных школ. У него была причина возмущаться скрупулезностью репортера, который раскопал эту цифру в публичных актах. Более всего его уязвили эти шестьдесят два цента.
— У восьмидесяти-девяти-долларового-и-шестидесяти-двух-центового клерка не сын, а «я-не-знаю-что», — сказал он. — Семейство Брентнеров сегодня явно прославилось.
— Ты понимаешь, как тебе повезло, что ты не в тюрьме гниешь? — сказала мать Райса. — Если бы тебя отправили в тюрьму, там бы тебе не только усы сбрили, даже не спросив, — тебе обрили бы еще и голову.