Конрад Джозеф
Теневая черта
ТЕНЕВАЯ ЧЕРТА
(ПРИЗНАНИЕ)
Повесть
Перевод А. Полоцкой
Борису и всем другим, кто, подобно ему,
пересек в ранней юности теневую черту своего
поколения — с любовью.
…D'autres fois, calme plat, grand mirroir
De mon desespoir.
Baudelaire
[А иногда — спокойное, плоское, огромное зеркало моего отчаяния.
Бодлер
Только у тех, кто молод, бывают такие мгновения.
Я не говорю о тех, кто очень молод. Нет. У тех, кто очень молод, собственно говоря, мгновений не бывает. Привилегия ранней молодости — жить не оглядываясь, всегда упиваясь прекрасной надеждой, не знающей усталости и самоуглубления.
Закрываешь за собою калитку отрочества — и входишь в зачарованный сад. Самые его тени светятся обетованием.
За каждым поворотом тропинки свои соблазны. И не потому, что это неоткрытая страна. Отлично знаешь, что весь человеческий род прошел по той же дороге. От этого-то очарования всемирного опыта и ждешь необычного или личного ощущения — чего-то своего, собственного.
Идешь вперед, узнавая следы своих предшественников, возбужденный, увлеченный, одинаково готовый к удаче и к неудаче — как говорится, к щелчкам и подачкам, — к многокрасочной общей судьбе, скрывающей столько возможностей для достойного или, пожалуй, для удачливого. Да.
Идешь вперед. И время тоже идет — пока не замаячит впереди теневая черта, предостерегающая тебя, что страну ранней юности придется тоже оставить позади.
Это-то и есть та пора жизни, когда могут наступить мгновения, о которых я говорил. Какие мгновения? Да мгновения скуки, усталости, неудовлетворенности. Безрассудные мгновения. Я хочу сказать — мгновения, когда молодежь склонна к безрассудным поступкам, как, например, внезапная женитьба или беспричинный отказ от работы.
Здесь речь идет не о женитьбе. Так далеко дело не зашло. Мой поступок, как ни был он безрассуден, походил скорее на развод — почти что на бегство. Без всякой сколько-нибудь разумной причины я бросил место списался с корабля, — покинул судно, о котором нельзя было сказать ничего дурного, кроме разве того, что это был пароход и поэтому, может быть, не имел права на ту слепую верность, которая… Словом, нечего стараться приукрасить то, в чем я сам даже и тогда был отчасти склонен видеть просто каприз.
Случилось это в одном восточном порту. Судно было восточным судном, так как было приписано к этому порту.
Оно плавало среди темных островов на синем, изборожденное рифами море, с английским флагом на кормовом флагштоке и вымпелом судовладельца на топе мачты, тоже красным, но с зеленой каймой и белым полумесяцем.
Ибо хозяином судна был араб и к тому же потомок пророка. Оттого и зеленая кайма на флаге. Он был главой большого племени местных арабов, но в то же время самым лояльным подданным многоплеменной Британской империи, какого только можно найти к востоку от Суэцкого канала.
Мировая политика не интересовала его нисколько, но он пользовался большой незримой властью среди своего народа.
Нам-то было совершенно безразлично, кто хозяин. По мореходной части ему приходилось пользоваться трудом белых людей, и многие из тех, кто у него служил, в глаза его не видели, с первого и до последнего дня. Я сам видел его только раз, совершенно случайно, на пристани — старого смуглого человечка, слепого на один глаз, в белоснежном одеянии и желтых туфлях.
Руку его немилосердно целовала толпа малайских паломников, которым он помог деньгами и съестными припасами. Я слышал, что милостыню он раздавал очень щедро, чуть ли не по всему Архипелагу. Ибо разве не сказано, что "милосердный человек друг аллаху"?
Превосходный (и живописный) хозяин-араб, из-за которого не приходилось ломать себе голову, превосходнейшее шотландское судно — ибо таким оно было сверху донизу, — превосходный корабль, легко содержимый в чистоте, необыкновенно удобный во всех отношениях и, если бы не движущая сила в недрах его, достойный любви каждого; я по сей день питаю глубокое уважение к его памяти.
Что касается рода торговли, которым он занимался, и характера моих товарищей, то они не могли бы нравиться мне больше, если бы жизнь и люди были созданы по моему заказу каким-нибудь добрым волшебником.
И вдруг я все это бросил. Бросил так же беспричинно, как беспричинно для нас — птица улетает с удобной ветки. Я словно, сам того не сознавая, услышал какой-то шепот или увидел что-то. Да… может быть! Вчера еще все обстояло совершенно благополучно, и вдруг на следующий день все исчезло: прелесть, аромат, интерес, удовлетворение — все. Понимаете, это было как раз одно из тех мгновений. Хандра поздней юности напала на меня и увлекла.
Увлекла с этого судна, хочу я сказать.
Нас на борту было всего четверо белых, команда из калашей и два младших офицера — малайцы. Капитан вытаращил на меня глаза, точно недоумевая, что на меня нашло. Но он был моряк, и он тоже был когда-то молод.
Под его густыми седыми усами мелькнула улыбка, и он заметил, что, конечно, если я испытываю желание уйти, он не может удерживать меня насильно. И мы условились, что я получу расчет на следующее утро. Когда я выходил из штурманской рубки, он вдруг странно серьезным тоном добавил, что желает мне найти то, на поиски чего мне так не терпится отправиться. Мягкие, загадочные слова, которые проникли глубже, чем самое твердое оружие. Я думаю, что он понимал мое состояние.
Но второй механик принял мое заявление иначе. Это был дюжий молодой шотландец с безбородым лицом и ясными глазами. Его честная красная физиономия вынырнула из машинного отделения, а за ней и весь этот крепкий человек с засученными рукавами, медленно вытиравший комком ветоши мощные руки. И его ясные глаза выражали досаду и горечь, как будто наша дружба превратилась в пепел. Он внушительно произнес:
— Ну да! Я так и думал, что вам пора удрать домой и жениться на какой-нибудь глупой девчонке.
В порту было молчаливо признано, что Джон Нивен свирепый женоненавистник; и нелепость этой выходки убеждала, что он хотел меня уязвить — глубоко уязвить, — хотел сказать самую уничтожающую вещь, какую только мог придумать. Мой смех прозвучал укоризненно. Только друг мог так рассердиться! Я немного упал духом. Наш старший механик тоже проявил характерное отношение к моему поступку, но более мягко.
Он тоже был молод, но очень худ, и его изможденное лицо было обрамлено пушистой каштановой бородкой.
Весь день, на море или в гавани, он торопливо шагал взад и вперед по юту, с напряженным сосредоточенным выражением лица, которое вызывалось постоянным сознанием неприятных физических ощущений в его внутреннем механизме. Ибо он страдал хроническим несварением желудка. Его взгляд на мой поступок был очень прост. Он сказал, что это не что иное, как расстройство печени. Разумеется!
Он предложил мне остаться еще на один рейс и тем временем принимать некое патентованное средство, в которое сам он верил безусловно.
— Я вам скажу, что я сделаю. Я куплю две бутылки на собственный счет. Вот. Я говорю ясно, не правда ли?
Думаю, он и поступил бы так жестоко (или великодушно) при малейшем признаке слабости с моей стороны. Но в то время я был так неудовлетворен, недоволен и упрям, как никогда. Последние полтора года, полные таких новых и разнообразных впечатлений, казались скучной, прозаической тратой времени. Я чувствовал — как бы выразиться? — что из них нельзя извлечь истины.
Какой истины? Мне было бы очень трудно это объяснить. Вероятно, если бы на меня насели, я просто-напросто разразился бы слезами. Я был достаточно молод для этого.
На следующий день капитан и я отправились оформить дело в портовое управление. Это была высокая, большая, прохладная белая комната, куда мирно просачивался сквозь жалюзи дневной свет. Все здесь — как чиновники, так и публика — были в белом. Только тяжелые полированные конторки в среднем проходе отливали темным блеском да лежавшие на них бумаги были синие. Огромные пунки посылали сверху мягкий ветерок на эту безупречную обстановку и на наши потные головы.
Чиновник за конторкой, к которой мы подошли, любезно улыбнулся и продолжал улыбаться до тех пор, пока в ответ на его небрежный вопрос: "Списываетесь и опять записываетесь?" — мой капитан не ответил: "Нет! Списывается совсем". Тогда его улыбка исчезла, сменившись внезапной торжественностью. Он не взглянул на меня ни разу, пока не вручил мне моих бумаг со скорбным выражением, как будто это был мой паспорт в Аид.
Пока я прятал их, он шепотом спросил о чем-то капитана, и я услышал, как тот добродушно ответил:
— Нет. Он покидает нас, чтобы отправиться домой.
— О! — воскликнул чиновник, мрачно покачивая головой над моим прискорбным случаем.