Облегчив передо мной душу, она умолкла, и в ней появилась какая-то неуверенность. Видя это, я сказал ей:
- Нет, сударыня, не простой случай привел меня сегодня в Булонский лес. Позвольте мне думать, что человеческие горести - рассеянные по свету сестры, но что где-то есть добрый ангел, который порой преднамеренно соединяет эти слабые, трепещущие руки, простираемые к небесам. Я встретил вас, и вы позвали меня, а потому не раскаивайтесь в том, что открылись мне, и, кто бы вас ни слушал, никогда не раскаивайтесь в ваших слезах. Тайна, которую вы мне доверили, всего лишь слеза, пролитая вами, но она запала мне в душу. Разрешите мне заходить к вам, и будем иногда страдать вместе.
При этих словах я почувствовал к ней такую живую симпатию, что, не подумав, я обнял ее; мне и в голову не пришло, что она может счесть себя оскорбленной, а она, казалось, даже не заметила моего движения.
Глубокая тишина стояла в доме, где жила г-жа Левассер. Кто-то из жильцов был болен, поэтому на мостовой перед домом настлали солому, и экипажи бесшумно проезжали мимо. Я сидел подле нее, держал ее в своих объятиях и предавался одному из наиболее сладостных душевных переживаний чувству разделенного горя.
Наша беседа продолжалась в самом дружески откровенном тоне. Она поверяла мне свои страдания, я делился с ней моими и чувствовал, как среди этих обоюдных горестных излияний возникала какая-то неизъяснимая отрада, начинал звучать какой-то утоляющий скорбь голос, подобный чистому и дивному аккорду, родившемуся из созвучия двух жалобных голосов.
Пока мы плакали вместе, я сидел, склонившись над г-жой Левассер, и мне было видно только ее лицо. Когда же в минуту молчания я встал и отошел от нее, то заметил, что во время нашего разговора она довольно высоко оперлась носком о край камина, от чего платье соскользнуло и открыло всю ногу. Мне показалось странным, что, увидев мое смущение, она нисколько не изменила позы; я отошел на несколько шагов и отвернулся, желая дать ей время поправить платье; она этого не сделала. Вернувшись к камину, я молча стоял, прислонясь к нему, и смотрел на этот беспорядок, слишком возмутительный, чтобы можно было его терпеть. Наконец я, встретясь с ней глазами, ясно увидел, что она сама отлично все видит, и меня поразило словно громом: я внезапно понял, что стал мишенью бесстыдства до такой степени чудовищного, что само горе было для него только средством возбуждения чувственности. Не говоря ни слова, я взялся за шляпу. Она медленно опустила платье, я отвесил ей поклон и вышел из комнаты.
7
Вернувшись домой, я нашел посреди комнаты большой деревянный сундук. Одна из моих теток умерла, и мне причиталась доля незначительного наследства, оставленного ею. В этом сундуке, помимо других безразличных мне вещей, оказалось некоторое количество старых, покрытых пылью книг. Не зная, за что приняться, снедаемый скукой, я решил прочитать кое-какие из них. Это были большей частью романы времен Людовика XV. Моя тетка, женщина очень набожная, сама, должно быть, унаследовала их от кого-нибудь и сохранила не читая - ведь это были, если можно так выразиться, настоящие катехизисы распутства.
Мой ум обладает странной наклонностью размышлять обо всем, что со мной случается, даже о малейших происшествиях, и подыскивать для них своего рода логическое и моральное основание. Я словно превращаю их в бусы для четок и невольно пытаюсь нанизать их на одну нить.
Пусть это покажется ребячеством, но, получив эти книги в том состоянии, в котором я тогда находился, я был поражен. И я глотал их с горечью и беспредельной печалью, с разбитым сердцем и улыбкой на губах.
- Да, вы правы, - твердил я им, - вам одним известны тайны жизни, вы одни осмеливаетесь говорить, что ничего нет истинного, кроме распутства, испорченности и лицемерия. Будьте моими друзьями, наложите на рану моей души вашу разъедающую отраву, научите меня верить в вас.
Пока я все больше углублялся в этот мрак, мои любимые поэты и мои учебники продолжали валяться в пыли. В припадках гнева я топтал их ногами.
- А вы, безумные мечтатели, вы учите только страдать, - говорил я им, вы, жалкие любители красивых слов, шарлатаны, если вы знали правду, глупцы, если вы были искренни, лжецы в обоих случаях, всякими небылицами обманывающие человеческое сердце, - я сожгу вас всех, всех до одного!
Но тут слезы приходили мне на помощь, и я убеждался, что правдива только моя скорбь.
- Так скажите же мне, - вскричал я однажды в полном исступлении, скажите мне, добрые и злые гении, советчики добра и зла, скажите же мне, что надо делать! Изберите же третейским судьей кого-нибудь из вас!
Я схватил старую библию, лежавшую у меня на столе, и раскрыл ее наудачу.
- Отвечай мне, книга господня. Ну-ка, посмотрим, каково твое мнение.
Я наткнулся на такие слова Екклесиаста в главе девятой:
"На все это я обратил сердце мое для исследования, что праведные и мудрые и деяния их - в руке божией и что человек ни любви, ни ненависти не знает во всем том, что перед ним.
Всему и всем - одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим".
Я был изумлен, прочитав эти слова; я не предполагал, что подобное чувство могло быть высказано в библии.
- Итак, - сказал я ей, - и ты, книга надежды, ты тоже сомневаешься!
Что же думают астрономы, предсказывая прохождение в назначенное время, в указанный час, кометы - самого непостоянного из всех тел, гуляющих по небу? Что же думают естествоиспытатели, показывая нам под микроскопом живые существа в капле воды? Уж не полагают ли они, что это они выдумывают все, подмечаемое ими, и что их микроскопы и зрительные трубы повелевают природой? И что же подумал первый людской законодатель, когда, исследуя, каков должен был быть первый камень в основании общественного здания, и разгневанный, наверно, каким-нибудь докучливым говоруном, он ударил по своим бронзовым скрижалям и почувствовал, как все его существо взывает о возмездии? Разве он выдумал правосудие? А тот, кто первый сорвал плод, взращенный соседом, спрятал под своим плащом и убежал, озираясь по сторонам, - разве он выдумал стыд? А тот, кто, отыскав этого самого вора, отнявшего у него плод его труда, первый простил вору его вину и, вместо того чтобы поднять на него руку, сказал ему: "Сядь тут и возьми еще и это"; когда он, воздав так добром за зло, поднял голову к небу и почувствовал, как дрогнуло у него сердце, слезами оросились глаза и преклонились до земли колена, - разве он выдумал добродетель? О боже, боже! Вот женщина, которая говорит о любви и которая обманывает меня, вот мужчина, который говорит о дружбе и который советует мне развлечься в распутстве; вот другая женщина, которая плачет и которая хочет утешить меня видом своей обнаженной ноги; вот библия, которая говорит о боге и которая отвечает: "Быть может... все это безразлично".
Я кинулся к открытому окну.
- Так это правда, что ты пусто? - воскликнул я, глядя в высокое бледное небо, раскинувшееся над моей головой. - Отвечай, отвечай! Прежде чем я умру, положишь ли ты мне вот в эти две руки что-либо реальное вместо бесплодной мечты?
Глубокая тишина царила на площади, куда выходили мои окна. Когда я стоял так, простирая руки и вперяя взор в пространство, раздался жалобный крик ласточки. Я невольно проследил за ней взглядом. Она стрелой уносилась в необозримую даль, а под окном в это время прошла, напевая, молодая девушка.
8
Я не хотел, однако, сдаваться. Прежде чем дойти до того, чтобы в самом деле видеть в жизни одну ее приятную сторону, которая мне представлялась ее пагубной стороной, я решил все испробовать. Поэтому меня долгое время одолевали бесчисленные горести и терзали ужасные сны.
Главной помехой моему исцелению была моя молодость. Где бы я ни находился, к какому бы занятию я ни принуждал себя, я ни о чем больше не мог думать, как только о женщинах; один вид женщины вызывал во мне дрожь. Сколько раз я вставал ночью весь в поту и прижимался губами к стенам моей комнаты, чувствуя, что готов задохнуться!
Мне выпало на долю величайшее и, пожалуй, самое редкое счастье принести в дар любви мою девственность. Но именно поэтому всякая мысль о чувственном наслаждении сочеталась в моем мозгу с мыслью о любви, и это губило меня: не в силах удержаться от того, чтобы не думать все время о женщинах, я в то же время денно и нощно перебирал в уме все те мысли о распутстве, о притворной любовной страсти и изменах, которыми я был полон. Для меня обладать женщиной означало любить ее, а я, только и думая о женщинах, не верил больше в возможность настоящей любви.