— Я всегда чувствовала, что Ловудскую школу должен был породить какой-то прототип из реальной жизни, — сказала миссис Гаскелл. — Но из ваших слов видно, что вы скорее смягчали, чем преувеличивали, когда переносили его в «Джен Эйр».
— Что ж, как вы знаете, есть некоторые вещи, которых нельзя допускать в художественном вымысле. Нельзя вызывать у читателя отвращение, поскольку жизнь слишком часто бывает отвратительной. Читатель хочет нежного обращения. В реальной жизни две мои сестры умерли из-за того, как с ними обращались в школе, — но стоит написать такое в книге, и люди начнут жаловаться, что автор гонится за дешевыми эффектами.
— Вам это помогло? Вам стало легче, когда вы написали о Ловудской школе и мистере Брокльхерсте — да, я вижу, что он тоже был настоящим, — и переложили все это на бумагу?
— Не знаю. Я знаю, что при настоящем Брокльхерсте я не могла говорить, — настолько была запуганной, — и никто из девочек не мог, — ответила Шарлотта. — А моих старших сестер школа заставила замолчать навеки. Так что перо наконец позволило мне высказаться. Но я не думаю, что сочинительство по-настоящему помогает или мешает: это просто что-то, что необходимо делать. У вас не так?
— Теперь так, — после короткой паузы произнесла миссис Гаскелл. Окно гостиной выходило на озеро, и солнце, опускающееся на воду, маленькими розовыми бликами играло на лице Элизабет. — Я взялась за «Мэри Бартон», потому что меня к этому подтолкнул муж, потому что без дела я сошла бы с ума. Мой маленький мальчик умер. Уильям. Ему еще года не было. Мне тоже хотелось умереть. У меня по-прежнему оставались три маленькие девочки и мой дорогой муж, и все же, знаете, мисс Бронте, мне не было до них дела, абсолютно никакого, что было очень плохо с моей стороны. Я хотела только Уильяма. Усилия и отвлеченность сочинительства должны были спасти мой разум — и спасли. — Элизабет внезапно повернулась к Шарлотте с пронзительной, голой улыбкой на губах. — Но я так и не перестала хотеть Уильяма. Хотеть, чтобы он вернулся.
После этого не могло быть и речи о том, что они не поймут друг друга.
Ах, если бы отношения с мистером Джеймсом Тейлором могли обрести какую-нибудь уютную основу. Но не судьба. Во время лондонских визитов Шарлотте, к ее стыду, удавалось избегать мистера Тейлора или разбавлять его концентрированное внимание постоянным присутствием других людей. (Впрочем, это ничуть не облегчало острого сознания его присутствия: знать, что в комнате находится мистер Джеймс Тейлор, было все равно что знать о заряженном пистолете, висящем на стене.) В Хоуорте она получала его письма, которые в сложенном виде достигали толщины молитвенников, и силилась на них отвечать. Известие, что его направляют в Индию, в бомбейский офис «Смит, Элдер и Ко», принесло явное облегчение, потому что теперь, покидая страну, возможно, на долгие годы, он должен был либо высказаться открыто, либо закрыть тему.
Он высказался открыто: снова прервав путешествие из Шотландии на юг, чтобы заглянуть в Хоуорт. Шарлотта слушала, сосредоточив взгляд на коричневых родинках, усыпавших тыльные части его белых, как мука, ладоней, и дала единственно возможный ответ. Снова облегчение; однако Шарлотте было жаль его, жаль, что она больше ничего не может ему ответить и что сочетание его настойчивости и искренности не принесло результатов. Мистер Тейлор принял это с ввалившимися щеками и показным спокойствием и вышел вон. Наверное, она не увидит его лет пять, а может, и никогда больше. Шарлотта опять сидела перед открытой шкатулкой для письма и нетронутым листом бумаги и думала: «Что со мной не так?»
Поэтому, когда от Смитов пришло очередное приглашение, она ухватилась за него: особенно теперь, перед открытием Великой выставки, которой так интересовался папа. Она посмотрит, впитает в себя и привезет выставку папе домой, как раньше привозила вещи для Эмили. Так история завершает круг: Шарлотта по пути в Хоуорт заезжает погостить к Гаскеллам на Плимут-Гроув, сидит у открытого окна, разговаривает с подругой, вдыхает запах сена, принесенный ветерком.
Ничего не ждет. А когда что-то все-таки происходит, то это не гром среди ясного неба. Скорее это напоминает Шарлотте картину, которую она видела на выставке Королевской академии — яркое, запруженное людьми полотно, изображавшее музыкальный вечер. Чем дольше она всматривалась в картину, тем четче вырисовывалась из толпы одна фигура, фигура, которую художник наделил жизнью с особой щедростью: сияющий цвет лица, горящие глаза, так что в конце концов начинало казаться, что фигура вот-вот сойдет с полотна и заговорит. Такой процесс, похоже, происходит в Хоуорте, где одна фигура отделяется от общего фона и меняет все. Это самый большой сюрприз: трансформация известного.
Сначала жизнь подобна колее. Это уютно. Поддерживаем папу; пишем — да, она все-таки погнала вперед старую клячу; получаем письма из Лондона, держим открытой маленькую форточку в мир; храним дружбу, а это, прежде всего, непрекращающаяся связь с Элен.
Ах, она рада Элен: всегда рядом, всегда верная себе, когда столь многое в мире выворачивается наизнанку. И в то же время Шарлотта начинает воспринимать постоянство как своего рода очерствение: только холодный камень никогда не меняется. С тех пор как умерли ее сестры, Элен стала как-то непринужденнее: словно кто-то вышел из комнаты и теперь можно поговорить.
— Слава Богу, нам обеим хватило мудрости не выходить замуж, — сказала однажды Элен, когда они гуляли, взявшись за руки. И хотя Шарлотте нравилось это ощущение, эта знакомая неторопливая нежность, ей вдруг почудился грохот захлопываемой двери. Вот и мы, и мы здесь останемся. Да, уют накатанной колеи. Вот только иногда невольно понимаешь: колея становится больше похожей на решетку темницы, в которую запирают твою жизнь.
Для нового романа Шарлотта вернулась к брюссельскому опыту — но холодно, холодно. Она нашла способ сделать это и в то же время сохранить огонь внутри.
— Мисс Бронте. Скажите, как продвигается ваша новая книга?
Это мистер Николс: входит в столовую после выгуливания собак и задает слегка необычный вопрос.
— Неплохо, спасибо, мистер Николс.
Он прокашливается, привычно хмурит лоб и оглядывает комнату, будто ищет какой-то маленький предмет, который не туда положил или который у него забрали.
— Наверное… писать книгу, — запинаясь, произносит он, и Шарлотта с любопытством ждет, готовая ко всему, — очень утомительно.
— Ах! Да. В каком-то смысле, да. Но это, конечно, нельзя сравнить с работой на фабрике или в карьере.
— Ну, нет, конечно же, — говорит он слегка обиженным тоном, как будто Шарлотта намекала на обратное, и уходит.
Шарлотта обнаруживает, что боится, как бы мистер Николс не превратился в знатока литературы. Было каким-то утешением думать, что когда столь многое поменялось и исчезло, он сурово и упрямо остался самим собой: не хочется, чтобы дерево превращалось в перголу[118].
— Не пойму, что случилось с нашим другом, мистером Николсом, — ни с того ни с сего говорит однажды утром папа. — В последнее время он какой-то отстраненный, и мне это совсем не нравится.
Шарлотта поднимает взгляд от писем. Счета лавочников: получая доходы от книг, она решает приукрасить дом. Наконец-то, наконец-то занавески, хотя папа кривится по этому поводу, как будто речь идет о какой-нибудь восточной роскоши, экстравагантной и изнеженной.
— Я замечала, что он немного подавлен, — соглашается Шарлотта и думает: «Разве?»
— Скорее, он похож на девчонку с бледной немочью[119]. Когда я спрашиваю, не плохо ли ему здесь, мистер Николс только вздыхает. Но время от времени заводит разговор о возвращении в Ирландию. «Что ж, если вы этого хотите, — говорю я, — так и поступайте: примите решение». «Я не знаю, чего хочу», — заявляет он. — Папа фыркает. В нем есть что-то от презрения Эмили к слабости: только гораздо острее и смертоноснее. — Я бы остался круглым неудачником в жизни, если бы не был способен принимать четких решений.
С этими словами папа берет нож для бумаги и принимается твердой рукой разрезать конверты, точно хирург.
Книга закончена и отправлена, и, как всегда, возникает ощущение пустоты и неудовлетворенности, возможно, самое болезненное на этот раз. Холодное обращение, да, но по необходимости — плотные перчатки техники позволяют ей достать из раскаленной печи горячий материал. Пока она писала «Городок», многое из пережитого в Брюсселе вспомнилось с прежней яркостью — даже забытые моменты или моменты, которые она заставила себя забыть. И творческая ампутация опять пульсировала болью. Она назвала героиню Люси Фрост, потом поменяла на Люси Сноу. Им обеим есть что сказать — и Шарлотта действительно сказала, вслух, подняв голову от работы, как будто они все еще были здесь: