Ознакомительная версия.
С прелестным дерзновением юности Генриетта поднявшись взяла голову Герселя в свои руки и прижалась лбом к его лбу.
Граф словно в зеркале увидел в ее последних словах всю бесполезность, праздность своей жизни. Это был знакомый, но противный ему образ: он отгонял его от своих мыслей, насколько мог, но в словах Генриетты этот образ принял особенную яркость; и Герсель почувствовал удар в сердце, который в известные минуты жизни иногда наносит рука судьбы: после этого удара уже не остаешься совсем прежним.
Теперь голос Генриетты целебным бальзамом проливался на его угрызения совести:
– Если я огорчаю вас, говоря, таким образом, то ведь только потому, что я далеко не безразлично отношусь к вам… И потом я хочу, чтобы вы знали, что, и негодуя на вас, я не переставала думать о вас. И мне кажется, что именно это-то и вооружило меня против вас, выводило из себя. Совсем маленькой девчонкой, когда я была так уродлива, что надо мной все насмехались, я пряталась среди деревьев парка, только чтобы видеть, как вы проходите; я навязывалась матери с поручениями, только чтобы попасть в замок и иметь шанс встретить вас. Позднее, девушкой, я поняла, как называется эта потребность видеть вас, быть около вас, и я презирала и ненавидела себя за это. Может быть, благодаря желанию отделаться от этой недостойной слабости, я и стала такой – столь непохожей на отца и мать. Моя женская слабость, мое положение низшей около вас выводили меня из себя. И я хотела из-за вас и для вас никогда не быть ни слабой, ни низшей.
– А теперь, – спросил Герсель, обнимая девушку и говоря ей на ушко, прямо в аромат спутанных волос, – а теперь вы ненавидите меня, презираете?
Генриетта непринужденно и невинно прильнула к нему так, что он задрожал, и, прижавшись к нему щекой, пробормотала:
– Теперь? О, я всегда думаю то же самое о той бесполезной жизни, которую вы ведете, и по-прежнему презираю вашу репутацию соблазнителя. Но я удовлетворилась тем, что высказала вам все и что теперь мы не будем чужими друг для друга… не будем господином и рабом, или, как говорят теперь, хозяином и работником. Это дает мне странное ощущение отдыха. Я не хочу больше думать о том, что будет завтра; клянусь вам, в этот час, я не знаю, на что решусь… Но я счастлива, быть здесь, в ваших объятиях. Простите меня, что я была злой и несправедливой. В тот миг, когда я говорила вам злые слова, я готова была жизнь отдать за вас, И я отдам ее еще, я всегда буду готова отдать ее, что бы ни случилось. Я хорошо знаю, что вы не заслуживаете, чтобы вас любили, но мне это все равно. И не предполагайте, что я столь наивна, чтобы думать, будто вы полюбите меня. О, прошу вас, не возражайте мне, чтобы не делать мне больно. Я ненавижу сожаление…
Теперь они оба стояли. Герсель держал в своих объятиях ее фигуру амазонки и чувствовал на своей груди нежную упругость молодых форм. Будучи немного ниже, чем он, она поднимала к нему свой взор, как бы отдавая и возбужденное лицо, и глаза, и темные волосы, и дыхание своих уст, весь этот опьяняющий букет, который представляет собою девственное, охваченное любовью тело. Герсель подумал: «До этой минуты я знавал только пародию на любовь, только пародию на настоящую страсть!» Их губы встретились, и на этот раз уже граф поцеловал девушку, а она только отдавалась этому поцелую, хотя и не совсем пассивно, так как все ее юное существо, покорное и возбужденное, отзывалось на малейшее чувственное пробуждение.
Несколько секунд граф держал ее около себя. Старый человек, профессиональный соблазнитель думал: «Вот решительная минута. Если я упущу ее, может быть, она никогда не повторится!..» – но в то же время он не позволил себе ничего, чтобы преодолеть то нежное сопротивление, которое было ему противопоставлено. И это совершенно не было актом добродетели. Чувство высшего наслаждения проистекало из этого добровольного целомудренного объятия, из этого объятия с непорочным существом.
Наконец Генриетта нежно высвободилась из его рук, и ее взор упал на циферблат часов, вправленных в панель библиотеки.
– Без двадцати двенадцать! – пробормотала она. – Мать будет беспокоиться. Мне надо идти.
Граф выпустил ее, дал ей поправиться перед каминным зеркалом, привести в порядок прическу.
Оправившись она вернулась к нему и улыбаясь протянула ему руку.
– Итак, до завтра?
Герсель пожал ее руку и спросил не без искреннего беспокойства:
– Будете ли вы завтра такой же?
Она поникла головой.
– Не знаю.
– О! – сказал он, – разве не безумие ждать, откладывать до завтра… Генриетта, не покидайте меня!..
Она откровенно улыбнулась, видя его таким покорным, нетерпеливым, и спросила:
– Разве вы любите меня?
Герселю было противно прибегать к обыденной лжи, и он ответил:
– Если хотите, я буду любить вас так, как никогда еще не любил. О, скажите же, что вы не будете всегда отталкивать меня!
Они дошли до двери библиотеки. Генриетта серьезно ответила ему:
– Раз вы меня любите, то я обещаю вам, что буду вашей, если только вы все еще будете хотеть этого.
Графу показалось, что она сказал это с грустью, и он повторил:
– Если я все еще буду хотеть этого?
– Да… Я доверяюсь вам. Но не будем думать об этом… В этот вечер я хочу быть счастливой.
Они еще раз обнялись, их губы прижались друг к другу до потери дыхания. В состоянии, близком к сомнамбулизму, которое следует за подобными ласками, Герсель распахнул дверь библиотеки. Виктор спал на кресле в прихожей. Он вскочил, когда дверь открылась.
– Проводите, пожалуйста, домой мадемуазель Дерэм, – сказал граф. – Вы не нужны мне больше сегодня.
Он вернулся, запер дверь на ключ и бросился на кожаный диван, обхватив голову руками, которыми он как бы хотел удержать в мозгу образы и чувства.
Любовная страсть так одностороння, так засасывает нас, что самые обыкновенные происшествия кажутся нам особенными, умышленными кознями злого рока, раз они становятся препятствием перед исполнением наших желаний. Ничего особенного не было в том, что высокопоставленный приятель Герселя, соскучившись в своей столице, вздумал отправиться в Париж и предупредил графа лишь в самую последнюю минуту, в тот момент, когда он уже садился в вагон: это было его привычкой. Было естественно, что депеша, адресованная в Париж, не могла прибыть в тот же день в Милансей до закрытия телеграфной конторы. Нарочный отправился рано на заре – на заре, следовавшей за ночным свиданием графа с Генриеттой Дерэм, – и дошел до замка в Фуршеттери телько к девяти часам. У Герселя было только времени одеться, вскочить в автомобиль и отправиться полным ходом, в сопровождении одного Виктора, в Мюр-де-Солон, чтобы застать там парижский экспресс. На станции, куда он приехал за несколько минут до прибытия поезда, он набросал карандашом на карточке несколько слов Генриетте Дерэм:
«Я вынужден экстренно выехать в Париж, куда меня вызывает эрцгерцог Петр. Нужно ли прибавлять, что я останусь там настолько недолго, насколько это будет возможно, и что я в отчаянии от этого вынужденного отъезда! Постарайтесь написать мне хотя бы одно только слово сегодня же в Париж. Вы доставите мне удовольствие».
Он сам опустил письмо в станционный ящик и почти сейчас же захотел взять его обратно. Он дал Генриетте истинное объяснение своего отъезда, поддаваясь своего рода искренности, которую внушала ему девушка, и теперь он сконфуженно угадывал, что это объяснение может рассердить ее больше, чем всякое другое. Но было слишком поздно. Уже шумел подходящий к станции поезд, остановился… надо было отправляться…
«Положительно, – раздумывал граф, в то время как поезд уносил его через леса Солоньи, через равнины Боса, – положительно ложь – священная обязанность в любовных делах».
Он злился на этот случай и искренне посылал эрцгерцога ко всем чертям, но в то же время, как километры за километрами увеличивали расстояние между ним и Генриеттой, мысли быть одному и иметь время, чтобы обдумать все, казалась ему все менее и менее неприятной. В прошлую ночь, по какой-то насмешливой игре природы над чувствами, после ухода девушки он заснул мертвым сном, сном нервного истощения, а теперь вновь переживал происшествия этого странного вечера. Пресыщенный женщинами Герсель, которого внезапный порыв чувственности опьянил и на мгновенье переродил, теперь естественно снова становился самим собой и смотрел на вещи с большим хладнокровием. Он сам помогал этой добровольной реставрации, довольный, что вновь находит самого себя – потому что не быть самим собой, значит умереть – и в то же время несколько испуганный, неуверенный, что когда-нибудь будет снова переживать часы искренности, вернувшейся назад юности, которые ему давали отношения с Генриеттой.
«Давид и Авизаил! – подумал он улыбаясь. – Генриетта возвратила мне на час юность. О, действительно она обольстительна. То, что я принял вчера за порыв чувственности, без сомнения только интенсивное желание, внушенное юным существом, отзывчивым, непохожим на других. И я вовсе не так уж благодарен ей за это. Мне кажется, что теперь все другие женщины должны показаться мне пошлыми… И я положительно не желаю более, чтобы эта мещаночка, дочь полумужика… – Он вспомнил сказанные Генриеттой слова, когда она осуждала его привычки и жизнь. – Да, это демократическая глупость… единственный недостаток у этой прелестной девушки, но недостаток очень большой ведь она воображает и думает, что это достоинство, она гордится им»…
Ознакомительная версия.