— Ах, да! — вспомнил Тобольцев, и глаза его засияли.
— Веришь ли? Я еле сдержался, чтоб не послать ругательные письма этим господам-литераторам… Оки, видите ли, раньше билетами запаслись! Да плюньте на билет, коли так! Нашли время «настроениями» заниматься!
— Петербург тогда ничего не понял, — задумчиво заметил Тобольцев, отхлебывая вино Потапов внимательно поглядел на приятеля.
— А ты уж совсем юродивый, Андрей, стал… Тебе про Фому, а ты про Ерему…
Тобольцев покраснел.
— Да нет, конечно… В такие дни я не оправдываю. Но… видишь ли? Они могли не знать, а билеты купили раньше…
— Вот-вот, именно! О том, что труппа едет, они за две недели узнали. А вот что демонстрация готовится, этого они не могли предвидеть… Черт ее знает, эту интеллигенцию!.. Что за давка у кассы была! Что за хвост!.. Кто не достал, как искренно огорчался! Все это мне очевидцы рассказали. Вот тебе и единение с пролетарием! Вот тебе и общность идеалов и целей! Знаешь, брат? У меня теперь доверия к интеллигенту вот настолечко не осталось!.. А уж излюбленный театр твой, — я так его ненавижу!.. Лучшее средство оболванивать людей… Какие там подписи?! Послал бы я им цидулю, всем этим новаторам, «общественным деятелям» (подчеркнул он с усмешкой), закулисным героям. Ну, да не стоит рук марать! Довольно о них! Аминь…
Он протянул свой стакан к Тобольцеву, чтобы чокнуться. Он заметно опьянел от вика и непривычкой сытости.
После чаю он стал внезапно молчалив.
— Знаешь, Степушка? Ночуй тут, на моей постели!
Потапов не прекословил. Он вдруг как-то размяк и стал похож на большого и смирного ребенка.
Было уже два часа ночи. Молча он разделся, когда хозяин ему напомнил, что пора спать. А Тобольцев устроился на диване… Он еще не погасил огня.
— Ах, муха тебя съешь! — вдруг раздалось ворчание из-за перегородки. — Что у тебя за роскошная постель! Долго ли демо… демора… лизо… ваться, живя таким сиб… сибаритом?
Тобольцев босиком пошел за перегородку. Потапов лежал на подушках. Белье у него было несвежее и ветхое. Он глядел на друга какими-то новыми глазами, покорными, точно глаза женщины.
Тобольцева что-то за сердце схватило. Никогда не мог он себе представить такого выражения у Потапова! Темное предчувствие чего-то грозного и неотвратимого словно толкнуло его к другу. Он сел на постель и обхватил его голову.
— Ну, что ты смотришь так, Степушка? — закричал он как бы в истерике. — Что ты чувствуешь? Тебе ли, мне ли грозит что-то? Ах, не знаю!.. И мне стало жутко…
— Андрюша… Неужто ты изменишь себе?.. Хотя бы в этом малом… чем ты мне дорог? — вдруг расслышал Тобольцев глухой шепот… Его глаза сразу стали влажными.
— Молчи!.. Молчи! — крикнул он. — Никогда не изменюсь… Нет у меня силы быть борцом, как ты, Степушка! Но никогда душа во мне не замрет… Никому я свободы своей не отдам. И коли понадобится, собой пожертвую во всякую минуту. Только кликни!.. Всем я обязан тебе… И от тебя и всего, что с твоим именем для меня связано, не отрекусь никогда!.. Вот тебе моя Аннибалова клятва…[50]
Они крепко обнялись, в каком-то невыразимом экстазе…
Потапов встал в семь, при огне, разбудил Тобольцева и не согласился даже чаю напиться.
— Дело спешное, дело важное, Андрей! И ты меня лучше не держи, — сказал он решительным тоном. — Тут не самоваром пахнет. И не себя я одного подведу, коли опоздаю…
И опять он был большой и сильный, с холодным блеском в синих глазах. И ничто в его лице и голосе не выдавало слабости его в эту ночь… обычной человеческой слабости… «Обелиск! — с восторгом подумал Тобольцев. — Весь точно из одного куска гранита высечен…»
Потапов надел пальто, которое купил, поступив в склад Анны Порфирьевны, и которым очень гордился. Его глаза улыбались. Пожимая руку товарища, он могучим басом протянул: «Прощай, прощай, прощай!.. И помни обо мне!..»[51]
Даже стекла задребезжали.
Тобольцев так и вскочил.
— Степушка, что это значит?
Он опять уловил необычайную вибрацию в этом голосе.
— Боже мой!.. Как это у тебя талантливо вышло, Степушка! Ни один актер не скажет…
Стараясь маскировать волнение, Потапов рассказал, как он год назад читал рабочим «Гамлета». Три вечера посвятили чтению.
— И неужели все понимали?
— А ты как думаешь?.. Без комментарий все, если не считать исторической стороны, конечно. Вот тебе, Андрей, мое завещание: коли актером будешь, играй только на заводах да на фабриках. Более благодарной публики не найдешь. Да и свое дело облагородишь.
— А хорошо это у тебя выходило — «Быть или не быть?»
— Э, брат! Как выходило, так и выходило… Меня ведь не критиканы слушали. Слова не проронили… А вот удался мне лучше всего монолог отца Гамлета-Тени… Загудел, знаешь, я, как шмель, на всю комнату. И на них, представь, впечатление очень сильное произвел…
— Еще бы! — крикнул Тобольцев, и глаза его блестели.
— Ну, так вот… Вспомнил я эти слова… А так как будущее нам неизвестно, вообще… поэтому… «Прощай, прощай, прощай!.. И помни обо мне!..»
И на этот раз голос его задрожал уже заметно.
Точно сила какая толкнула Тобольцева к Потапову. Они крепко обнялись.
И когда в коридоре замерли тяжелые шаги Степана, Тобольцева опять, как ночью, охватило предчувствие какого-то несчастия.
И предчувствие не обмануло.
Смелость и находчивость Потапова долго помогали ему лавировать между Сциллой и Харибдой[52]. Но наконец пробил и его час… Он был прослежен давно искавшими его сыщиками, когда агитировал на одном крупном заводе в Москве. Его арестовали и сослали в Якутскую область.
Тобольцеву это несчастие казалось непоправимым. Сам он уцелел случайно, только потому, что Потапов, давно подозревавший «слежку», прекратил свои визиты.
А утром, не успел Капитон Кириллыч заявиться в контору на Никольской, как нагрянула полиция и начался обыск.
С Капитоном чуть удар не сделался. Само собой разумеется, в складах ничего не нашли; из допроса хозяев и арестованных приказчиков (их выпустили на другой день) выяснилось, что Потапов сюда редко заглядывал. Тобольцевых больше не беспокоили. Но ужас, пережитый Анной Порфирьевной за эти трое суток, она никогда уже не могла забыть.
Тобольцев, по ее просьбе, переехал домой, в Таганку.
— Вот тебе деньги, выезжай за границу, — сказала она ему через неделю. — Я уже все устроила. Паспорт тебе через два дня готов будет. Успокой мою душу! Ночей не сплю…
Ей не пришлось настаивать. Ехать за границу давно было заветной мечтой Тобольцева. И братья вздохнули свободнее, когда он уехал наконец. По волнению матери они догадались о близости Андрея к этому «прохвосту» и «разбойнику».
Жалели Потапова только Анна Порфирьевна и нянюшка; она не раз пролила слезу о «бедной сироте-Степушке»… Анна Порфирьевна нашла возможность снабдить Потапова большой суммой денег, накупила ему валенок, белья, плед, послала прекрасную шубу. Потапов был тронут до слез.
Тобольцев выехал прямо в Женеву, с рекомендательными письмами. Он побывал в Берне, в Цюрихе, в Лозанне — всюду, где бедствует, работает и грезит наша русская молодежь. Результатом этих связей было письмо Тобольцева к матери, где он просил выделить его немедленно из наследства и переслать его долю в заграничный банк.
— Пропадет, — решили братья. — Все на баб растратит!
Тобольцев вернулся через четыре года, и дома ахнули, увидев этого «барича»-европейца.
Но не менее чем внешним обликом, изменился Тобольцев и в другом. Он слушал лекции права и философии в немецких университетах; летом знакомился с заводами Бельгии и наблюдал жизнь рабочих в этих промышленных центрах. В лодке проехал весь Рейн; бродил по Тиролю и Альпам; пешком обошел всю Швейцарию, поднимаясь на высочайшие вершины к глетчерам и вечным снегам. Полгода он считался студентом Парижской высшей школы, не из-за науки, собственно, потому что там нечему было научиться образованному человеку. Но его интересовала сама аудитория, партии русской молодежи, их программы и их борьба. Еще охотнее посещал он в Париже клубы рабочих, секции народных университетов в Монмартре и Батиньоле, митинги разных партий. Он наблюдал чужую жизнь, сам принимал в ней невольное участие, вырабатывал себе миросозерцание — на этот раз свое, а не чужое и навязанное извне…
«Расту, сам чувствую, что расту», — писал он матери, которая страстно ждала его писем и тайно плакала над ними. А писал он ей часто и откровенно. Ему по-прежнему доставляло наслаждение приобщать эту богатую натуру к сокровищам цивилизации; делиться с нею впечатлениями; разбираться вместе с нею в этом хаосе нахлынувших в душу новых чувств и новых веяний. Его письма напоминали дневник.