Это их пятая зима здесь, да, пятая, а Гарри, просыпаясь по утрам, всякий раз заново удивляется, что он во Флориде, на берегу Мексиканского залива. Ну, не на самом берегу, залив отсюда больше не виден, после того как ряд новых кондоминиумов с декоративными башенками и кровлями из испанской черепицы заслонил от них последний далекий проблеск водной глади на горизонте. Когда они с Дженис в 1984-м купили себе здесь квартиру, с их балкона еще можно было любоваться фрагментами залива: гладкий, ровный край света, если смотреть поверх крыш, и прерывистый, если смотреть в просветы между только что отстроенными башнями, — как точки и тире азбуки Морзе; и до того они были взбудоражены этим видом, что даже купили в магазине у причала, в миле от их дома по бульвару Пиндо-Палм, подзорную трубу и треногу. И в подрагивающий кружочек той первой зимой попадались то парусная лодка с раздувающимся спинакером, то роскошная яхта с высокими белыми бортами, бесшумно рассекающая волны, то взятый напрокат рыболовный катер с крылышками нависающих над водой площадок — специально, чтобы удобнее было бить рыбу острогой, а то, совсем вдалеке, огромное, целый мир в себе, ржаво-серое нефтеналивное чудище, неподвижно ползущее в Мобил или Новый Орлеан или же обратно — в Панаму или Венесуэлу. Но за последние несколько лет водная гладь постепенно исчезла у них из виду: вдоль берега понастроили отелей-небоскребов — один цвета овсянки, другие как малиновый мусс, а третьи сплошь из стекла, холодные и чистые вертикали, сине-зеленые, как вода в заливе.
Там, где ныне вздымаются ввысь небоскребы, когда-то не было ничего, кроме песка да топких мангровых лесов; извилистые приливные бухточки змейками вползали между деревьями, обнажая переплетения корней, а рябь на воде означала, что там неслышно скользнул аллигатор или водяная змея; потом откуда ни возьмись стали появляться выкрашенные в белый цвет дома и некрашеные лачуги — жалкое подражание Югу, рассчитанное на несведущих северян, стали худо-бедно выращивать хлопок и пасти скот на здешних песчаных почвах и даже посылали на Север понуро плетущиеся стада живой говядины в помощь голодающей армии восставших во времена Гражданской войны; а потом домов становилось все больше, а расстояния между ними все меньше, иные были уже из кирпича, известняка или гранита, доставляемого баржами из алабамских карьеров. Позже, с наступлением нового века, на этот отросток Юга пришли железные дороги и с ними толстосумы и недужные и просто жалкие недотепы — здесь неожиданно для всех оказалась новая пограничная территория. Бумы сменялись банкротствами; свежие порции оптимизма вливались одна за другой. Ну а теперь, в эпоху авиалайнеров и государственной программы социальной защиты и солнцепоклонничества в национальном масштабе, тут развернули такое строительство — дома растут как грибы. Их городок называется Делеон в честь некоего испанца-первооткрывателя[13], который в 1521 году пал от отравленной семинольской стрелы (и не спасла его блестящая черная кираса) где-то тут неподалеку или, может, в другом похожем месте. Когда Гарри просыпается, прошлое мерцает, словно сон, в глубинах его сознания; в своем нынешнем полупенсионном состоянии он пристрастился к чтению исторических книг. Он и раньше всегда испытывал некоторый интерес к страшноватой смеси фактов, из которой вырастают наши отдельно взятые жизни и в которую они затем сами обращаются, — тонкие бурые слои перегноя, сложенные из предшествующих смертей, слои, образующие, если они достаточно глубоки и спрессованы, залежи угля, как, например, в Пенсильвании. Тихими вечерами, когда Дженис сидит на диване, потягивая какое-то пойло и бессмысленно пялясь в телевизор, где идет очередное тупоумное шоу, он устраивается на кровати, опершись спиной на мягкое атласное изголовье, и оттуда, с головокружительной высоты своего нефритово-зеленого убежища, словно с верхушки дерева, устремляет взгляд вниз, в минувшее.
Звук, который врывается в его утренние сны и в конце концов их рассеивает, — это визгливое жужжание косилок, подстригающих траву на гринах[14] гольф-поля, а вслед за тем еще один, такой же или, может, чуть менее механический, звук — рыдающие крики чаек, слетающихся на свежеполитые фарвеи[15], где на поверхность, попить, вылезают земляные черви. Рядом с изголовьем их кровати — большая стеклянная раздвижная дверь, нарочно не до конца задвинутая, чтобы внутрь проникала прохлада зимнего утра: сейчас один из немногих месяцев в году, когда можно жить без кондиционера; вот почему прохладное соленое дыхание воздуха, подслащенное запахом мокрых фарвеев, касаясь его лица, помогает вспомнить, где он находится, — ах да, в хваленом ширпотребном раю, куда он попал благодаря денежкам Дженис. Ее нет рядом, хотя ее тепло еще здесь и приятно ласкает колено, когда он блаженно раскидывается на кровати, захватывая и ее половину. Из уважения к его шести футам трем дюймам роста они после некоторых колебаний наконец купили кровать максимальных размеров, и у него впервые в жизни ноги не свисают над краем, вынуждая его переворачиваться на живот и спать в позе всплывшего на поверхность утопленника. Он долго не мог привыкнуть к перемене, к тому, что ступни не цепляются крюком за матрас, а должны подворачиваться либо носками внутрь, либо наружу. Пальцы на ногах сводит судорога. Он пробует спать на боку, согнув ноги в коленях: так и рту легче дышать, и животу вольготно, и его слабое сердце не так испуганно бьется, как когда он зависает лицом вниз над толщей матраса. Зато руки совершенно не знают, куда им деваться. В руке, сунутой под голову, нарушается кровообращение, и он просыпается оттого, что у него затекла кисть и ее покалывает и пощипывает, как от разряда электрического тока. Если он спит на спине, Дженис жалуется, что он храпит. Она, дуреха, сама теперь храпит будь здоров — теперь, когда они оба ближе к старости; но он старается быть снисходительным: ведь она сама не ведает, что творит во сне — то вдруг захрапит, а то испортит воздух, да как, он уж и нос в подушку уткнет и знай твердит себе, что она, как и он, всего лишь несовершенное создание природы. Вообще женщин можно пожалеть — больно хитроумно устроено у них тело, столько всяких дыр и дырочек. Сейчас он слышит ее, голос доносится из кухни, какой-то странно писклявый, фальшивый, голос, каким говорят с детьми.
Кролик ждет, что в разговор вот-вот вступит другой голос — пониже и помоложе, — голос матери его внуков, но вместо этого вдруг слышит где-то совсем рядом, на уровне его головы, скрипучий крик какой-то птицы, притаившейся в кроне норфолкской сосны, чьи ветви почти касаются их балкона, рукой можно достать. Ему никак не удается приучить себя к норфолкским соснам — точь-в-точь искусственные новогодние елки, ветви растут так, будто расстояния между ними вымеряли по линейке, и каждая абсолютно правильной формы, как птичье крыло, перышко к перышку, а вся крона в целом — идеальный конус. Крик птицы напоминает звук, который получается, если взять два бруска сырой древесины и ритмично тереть их один о другой. Флорида, как правило, производит впечатление чего-то сделанного. Ковровые покрытия внутри, зеленые покрытия на цементных дорожках снаружи, газоны с бермудской травой между дорожками, а под всем этим грязно-серый песок — стоит поддеть клюшкой кусок дерна, или, точнее, дивота, сразу припорошит туфли.
Сегодня среда, он играет в гольф, как всегда в составе их обычной четверки, на поле надо быть в девять сорок: это веская причина, чтобы встать с кровати, а не разлеживаться до бесконечности, тужась припомнить, что же ему сегодня снилось. Во сне он хотел дотянуться до чего-то, что его спящие глаза не позволили ему разглядеть сквозь веки; это было что-то округлое и темное и очень печальное, до краев наполненное тягостным предчувствием судьбы, которое он в течение дня все время от себя гонит.
Раз-два, встали! Кролик пристально вглядывается в «поддельные» ветви норфолкской сосны в надежде обнаружить крикуна. Судя по звуку, это какой-то самодовольный нахал, какаду или по меньшей мере тукан, словом, типичный тропический горлодер с роскошным хвостовым оперением, свисающим вниз на целый фут, но сколько он ни шарит глазами, он видит только скромную буроватую птичку вроде золотого дятла, каких в Пенсильвании пруд пруди. А может, это и в самом деле гость из Пенсильвании прилетел перезимовать, как и он сам.
Он идет в свою ванную, чистит зубы, облегчается. Странно, раньше струя раскатистым водопадом била в унитаз, а теперь цедится какой-то робкий ручеек, да и то словно нехотя; ему приходится раз, а то и два вставать ночью, и он по-бабьи садится на стульчак, крайняя плоть вся в сонных складках, не знаешь, в какую сторону потечет, ну точно как у баб — те тоже не умеют целиться. Он бреется, встает на весы. Еще фунт прибавил. Ох уж эти ореховые плитки! Он идет к двери с намерением выйти из спальни, но на пороге спохватывается, что выйти не может. Здесь, во Флориде, он спит в одних трусах; пижама закручивается вокруг тела, и часам к двум ночи в ней становится так жарко, что он просыпается — правда, не только из-за этого, еще из-за тяжести в мочевом пузыре. Сейчас, когда здесь Пру с детьми, он же не может появиться в кухне в одних трусах. Он слышит, как они все там топчутся, натыкаясь на все подряд. Значит, надо либо надеть штаны для гольфа и рубашку-поло, либо найти халат. Он останавливает свой выбор на мягком темно-бордовом халате как на одежде, более подобающей — какое это слово все время мелькает, когда читаешь про Средние века? — сюзерену. Хозяину дома. Достопочтенному дедушке. В этом есть некий символ, выражаясь языком Нельсона.