Я злился, потому что Тонтон-Макут перестал меня навещать, звонить и донимал меня из Парижа полным равнодушием. Я советовался с Анни, но эта дочь Лота была непоколебима, как соляной столп,
- Он занят.
- Я знаю, что занят, с ног до головы захвачен собой. Он что, не помнит, что такое Сопротивление? Пора вспомнить. От него ни слова, ни звука. Я ведь могу и подохнуть.
- Он очень тебя любит.
- Любит, как же. Не понимаю, что я ему сделал.
- Он тебя ни в чем не упрекает.
- Да, ему плевать.
- Как только ты его видишь, ты говоришь ему черт знает что.
- Я пытаюсь говорить шиворот-навыворот, может, так получится сказать что-то вроде правды.
- Он прекрасно понимает, он всегда говорил тебе, что надо писать, заниматься творчеством... Я повторял, око за око, книга за книгу:
- Я говорю шиворот-навыворот, это попытка сказать подлинное слово...
- Да, но поскольку он шиворот-навыворот не говорит и даже считает, что все одно, что в лоб, что по лбу, вам надо попытаться найти общий язык. Ты говоришь шиворот-навыворот, он - прямо, я, право, не вижу, в чем разница, что вас разделяет и что вам мешает понять друг друга...
- Я не прошу его понять меня, совершенно не прошу. И никого не прошу. Еще чего не хватало. Зачем ты мне говоришь такие гадости?
- Но что тогда тебе от него нужно?
- Ничего не нужно.
- Врешь, но слабо - не убеждает. - Она улыбнулась. - Смешные вы оба. Ну просто отец и сын. Тут я взорвался:
- Твою мать, я запрещаю тебе нести такой бред!
- Ты не имеешь права запрещать мне нести бред. Сейчас Международный год женщины. У нас такие же права, как у вас.
- Был бы он и вправду моим отцом, он был бы просто подонок, нет ему прощения, так с человеком поступить нельзя.
- О чем ты? Что он тебе сделал?
- Ничего. Я знаю. Не зачинал, не усыновлял, когда мне было двенадцать лет. Ему не в чем себя упрекнуть. Но он слишком часто дает мне это почувствовать. Он безупречен. А безупречных людей не бывает. В глубине души он дерьмо. Безупречные люди - это просто те, кто не знает себя до конца.
- Не думаю, что он себя не знает. Он всегда немного грустен или ироничен.
- Ироничен? В тысяча девятьсот семьдесят пятом году? Каким же надо быть скотом...
- Сейчас семьдесят шестой.
- Все одно и то же. Мы топчемся на месте.
- Не заводись, Поль. Котик умер. Его не воскресить. Ни тебе, ни ему, ни кому другому.
Я молчал. Она права. Котята умирают, потому что вырастают.
А еще доктор Христиансен открыл мне одну неожиданную вещь. Я узнал, почему Тонтон-Макут проходил курс дезинтоксикации в копенгагенской клинике.
Не из-за сигар.
Он хотел бросить писать.
Я был потрясен. Со мной случилось самое маленькое удивление в жизни. Я ошибался. Он не был витринным продажным литсексапильным донжуаном. Он боролся, он хотел быть по-настоящему. Он стремился, как я. Искал конца утопии. Но я не спешил сдаваться. Я сказал Анни:
- Он не курит травку, не колется, не пьет... Он ни за что не хочет чувствовать себя другим, посторонним себе... Это самовлюбленность. Алкоголь и наркотики, видишь ли, сделали бы его иным, кем-то другим, а этого он ни за что не хочет... Он обожает себя и не выносит разлуки с собой.
- Я никогда ничего не понимала в ваших отношениях. Прямо инцест какой-то.
У меня по-прежнему бывали довольно жуткие страхи. Доктор Христиансен считал, что это не страх, а состояние тревоги, но я думаю, что он мне просто зубы заговаривал. В такие минуты Алиетта вставала и начинала гладить стул, стол, стены, чтобы я успокоился и увидел, что они добренькие и совсем ручные, не набросятся на меня и не разорвут в клочья.
Больше всего я боюсь стульев, потому что их форма - намек на человеческое присутствие.
А назавтра вдруг сбылась во всем своем ужасе моя самая дорогая навязчивая идея, за которую я по слабоумию ответственности не несу.
Позвонил парижский издатель:
- Ажар, у меня хорошая новость. Спецкор от мира сего, госпожа Ивонн Баби, совершит спецприезд в Копенгаген, чтобы взять у вас интервью.
До меня не сразу дошло.
- В Копенгаген? А что, я не в Бразилии? Я сам читал в газетах.
- Послушайте, Ажар, Бразилия далеко, и ехать туда дорого. Зачем отправлять туда Ивонн Баби, если ни вас, ни ее в Бразилии нет?
Я завопил изо всех сил, потому что в беллетристике обязательно нужно поддерживать главного героя и не допускать накладок:
- Ни за что! Вы с ума сошли? Она явится в псих-больницу брать у меня интервью? Вы что, не понимаете?
- Послушайте, дорогой Эмиль, хватит ваньку валять. Ваши проблемы - не психика, как вы утверждаете, а политика.
- Политика? У меня?
- Да будет вам. Вы не психиатрический казус, а политический, на вас есть дело в уголовной картотеке. И в нем все рассказано. В четыре года вы убили котенка.
Я чуть не упал в обморок. Они знали.
Значит, Освенцим, массовые убийства, нищета, ужасы, Пиночет и Плющ ни при чем: во всем виноват котенок!
Психоаналитики тоже иногда бывают порядочные свиньи.
- Я не хочу ее видеть!
- Прекрасно, но я обязан сказать вам то, о чем говорит весь Париж.
- О чем?
- О том, что книгу за вас написал или помог вам написать кто-то другой.
Это был жуткий удар по органу чувств. Я был убит, правда убит, разбит вдребезги, но собрал себя по частям и от возмущения и ужаса жутко завопил.
- Не я написал? Не я? Не я? А кто же?
- Арагон. Кено. Некоторые полагают, что вас вообще не существует.
Я поперхнулся. Моему авторскому самолюбию был нанесен такой удар, что я удавил бы сто котят и глазом не моргнул - лишь бы оправдаться.
- Ладно, пусть журналистка приезжает. Готов, если надо, встретить ее в аэропорту с цветами.
- Только не переборщите. Вы должны соответствовать своей репутации, Ажар.
- Какой репутации?
- Своей.
Не знаю, почему я вдруг подумал о Тонтон-Макуте с настоящим отчаянием. На Гаити бывают такие всемогущие колдуны. Известное дело. Они враз сделают так, что ты загниваешь прямо на корню.
- У вас уже есть легенда, Ажар.
- Какая легенда?
- Некая тайна, что-то не вполне законное, то ли вы террорист, то ли бабник, подонок, сутенер. Вы легендарная личность, и к этому надо относиться бережно. Ото то, что называется редакционные слухи, - лучшая из реклам. За деньги такое не купишь, зато книги с ее помощью продаются действительно здорово.
Я услышал свой голос откуда-то издалека, и, может, действительно говорил кто-то другой:
- На Гаити, в стране тонтон-макутов, есть могущественные колдуны, и они могут сделать на расстоянии с человеком что угодно с помощью черных колдовских приемов. - типа булавки, воткнутой в орган чувств на снимке, ведь на снимке человек совершенно беззащитен.
И тогда издалека, с Гаити, мой голос спросил:
- А как расходится книга? Сколько экземпляров продано?
- Тридцать тысяч, - сказала редактор, и я почувствовал некоторое разочарование, потому что все-таки как же так.
А ночью я был в Тунисе цветущим апельсиновым деревом. Я всегда хотел быть апельсином и цвести, но так, чтоб вовремя остановиться, не давать плодов, у меня такие принципы.
Я защищался как мог. Мой любимый автор - Ханс Христиан Андерсен.
Но я знал, что одному мне не отбиться, и нанял адвоката, потому что со дня на день ожидал чего-нибудь такого, хотя, учитывая изобилие обвинений, которые можно выдвинуть, невозможно точно знать, чего ожидать. Я нанял адвоката Фернана Босса. Я доверял ему, потому что я никогда с ним не встречался. Но с адвокатом Босса нам пришлось расстаться: он утверждал, что меня ни в чем не обвиняют. Это одна из самых цельных личностей, которых я знал, и такой раздолбай, как я, не должен был бы трогать его даже пинцетом.
Я взял другого адвоката, потом третьего, но все отказывались. Никто не хотел меня защищать. Одни думали, что меня не существует, и боялись остаться без гонорара, другие знали, что я есть, но советовали обращаться не к адвокатам, а к психиатрам. У них, дескать, мои рассказы про котят уже в печенках сидят.
Один даже сказал, что плохо мое дело, потому что я наследил на все общество.
Госпожа Ивонн Баби должна была приехать на следующее утро. Я лежал в темноте и не знал, какому Фрейду молиться. Меня зажали, запротоколировали, обналичили; всюду лязгали шпаги, на которые меня полагалось нанизать. Реальность бродила неподалеку, и смертность маячила вдали. В какой-то момент в попытке избежать смерти я заказал себе двадцать фальшивых паспортов.
Я не хотел становиться известным. Я хотел, чтобы в неизвестном уголке неизвестной деревни у меня была безвестная жизнь с безвестной женщиной, неведомая любовь, еще не известная мне семья и неизвестные человеческие существа вокруг, которые, возможно, смогут построить совсем пока еще неизвестный мир.
Пишу и боюсь. Я боюсь господина министра внутренних дел. Все наши внутренние дела рано или поздно становятся достоянием министров.
В восемь утра из Парижа позвонил мой новый адвокат: