Принесли еду. Митя» подождал отхода официантки.
— «Ночь после выпуска» Тендрякова вы заставляли читать, это было очень полезно. Ладно, я, в отличие от класса, имел тягу определенную к искусству.
— Благодаря отцу.
— И вам. Спасибо. Но не сделала ли эта самая тяга меня несчастным? Отец работал. Он — ломовая лошадь искусства, а я пытаюсь осознать и вижу недостижимость горных вершин.
— Брось тогда, не занимайся.
— Поздно.
— Тебе? Поздно?
— Обстоятельства, дядя Леша, изменились. Хочу я или не хочу, я ведь не только материальный, но и творческий наследник.
— Почему это вдруг такая кастовость: сын писателя — писатель, сын художника — художник, актера — актер, режиссера — режиссер? Закон один для всех — сын как творец всегда на голову ниже отца.
— Всегда?
— А если уровень отца невысок, каков же уровень сына? Я не о тебе и не об отце говорю. Конечно, детям легче благодаря знакомым отца, этой атмосфере, но до них же не доходит, что для отца искусство было впервые, а для них оно уже в самом начале вторично.
— Выпейте со мной, дядя Леша. — Митя смочил мою рюмку, налил себе. Выпил, не стал есть, закурил, собирался с мыслями. — Еще позвольте. — Он еще плеснул себе. — Все это так, как вы говорите, все так. Но время, вы забываете время и называете отжившие правила. Наши отцы, я говорю о подлинных творцах, а не о халтурщиках массовой культуры… наши отцы жили чувствами, сердцем, насилие над душой для них было равно смерти при жизни. Время же потребовало людей, которые знают, чего хотят, а не тех, кто неясно что-то различает сквозь магический кристалл, К отцу с его хрусталем это очень подходит. Он говорил, что это хорошо, что хрусталь бьется, не вечен, он на раскопках нашел цветное стекло, которое было как прозрачный войлок, то есть ему был знак работы над нетленностью своих произведений. «Создавай нетленки!» — это вроде в шутку кто-то воскликнул, но не случайно, что в наше время. Времена прошли, остались сроки! Когда тут рассчитывать, что следующие; и следующие, и следующие поколения что-то создадут? Куда тянуть? Поколение отца — прекрасная почва, пора колоситься злакам и цвести цветам, созреть пора!
— Митя, тут легко опять прийти к доступности занятия искусством, что сумма приемов и так далее дает качество…
— Ну нет! Мы говорим о тех, кому дано.
— Очень легко вбить в голову, что дано. Если тем более с молодых лет, когда даже пустяк — удачная линия, звучная гамма, случайная рифма — вызывают восхищение.
— Допускаю. Но ведь все скажется, так что это не страшно.
— Но если этой дряни малохудожественной будет много, то почему же не решить публике, что искусство достижимо, что оно такое и есть?
— Дряни всегда много. А почему бы каждому не попробовать? Все талантливы, говорили вы, так вдруг? Мать наконец-то разрешила девчонкам рисовать. А вдруг? Нет так нет.
— Ты поешь, остынет.
— А! Бог на детях отдыхает, есть такая пословица? Ее можно и продолжить через противительный союз «а». Бог на детях отдыхает, а дьявол отыгрывается. А так как я еще ни за что ни про что виноват и в первородном грехе, то не слишком ли много — тянуть грехи и человечества, и папашины? Пока их замолишь, и жизнь пройдет. Конечно, для кого-то и это оправдание жизни, но не для творцов. Зачем он тогда женился, если всецело ушел в работу?
— Он же не знал, что…
— … что искусство забирает целиком? Плохо! Надо знать. Вот и парадокс: искусство должно нести радость людям, почему же за эту радость люди, близкие люди, несчастны? А как же с тезисом о любви к ближнему? Если не исполнять этот тезис, то и искусство будет не от бога, а от сатаны.
— Но ближние могут понять, каково оно достается, и сами возлюбить его.
— Это так. Тут даже усилий не надо, это в природе: мама, папа. Но есть сознание. Могу я критически смотреть на отца, даже любя? Могу. В этом залог движения вперед. Сейчас тем более. Сейчас нужны мозгачи, жаргонное слово, но точное. Мозгач. Сердце, душа — все это вещи личные, и всякое чувственное творчество есть индивидуализм. Сознание, мозг — это достояние всех. Оттого цивилизация и петляла, что воспитывала отдельных личностей. А остальные повздыхают, повосхищаются около творений — да и опять плодиться и размножаться. Допустим, я противник абстрактного искусства, но оно как эксперимент, как попытка творчества многих имеет право на жизнь.
— То ты был против занятия искусством неодаренных, то оправдываешь абстракцию, а она есть не улучшение природы человека, а ее обезображивание. Искажение, бесчеловечность. Чтоб зарабатывать, бессовестно придумали, что понять отвлеченное могут посвященные. Во что посвященные? В безобразие?
— Отсеется, дядя Леша. Вовсе я не за абстракцию, я против косности. Мы часто говорили с вами, отлично все помню: и о постепенности, и о терпении, но ведь это ни холодно ни жарко — эти маленькие шажочки, а как же «чтоб брюки трещали в шагу»?
— Мить, поешь все-таки. А то брюк на тебя не напасешься.
Митя стал есть, и какое-то время мы молчали. Нам подали счет, Митя прихлопнул его рукой.
— Хорошо, Митя, настало время перемен, так как времени не остается. Так. Но всегда и повсюду лопались попытки создать нечто новое, забыв о старом, сбросив его с учета современности. Вспомни десятки манифестов новых направлений. Там в любом направлении был центр — человек. Что такое имажинисты без Есенина? Кто они? В чистом виде паразиты, о которых ты так печешься. Да, творец искусства делает близких несчастными. Не всегда, не всегда, Митя. Валере повезло, что ты его понимаешь. Дело творца — страшно одинокое дело. Он все ставит себе в упрек — несчастье близких, свои неудачи. Слабости ему не прощают, ибо ему дано больше остальных, он и сам их себе не прощает. Вспомни… Но тут-то я лучше знаю: Валера, если что, кожу на себе до крови, до костей сдирал. Не идет работа — сам виноват, семья виновата, идет работа — не до семьи. А возмездие настигает быстро, и за семью взыщется, и за то, что работа шла. Чем взыщется? Мучением. Того же сердца, той же души, которые вашему поколению в тягость.
— Не в тягость, но не на первом же месте.
— Откуда мы знаем, что на первом, что на втором? Валера всегда был кругом виноват. За что? За то, что мог больше остальных. Но он в этом не виноват, ему дано! А за что дано? Откуда? Нам знать не дано.
— Каламбур, дядя Леша, каламбур отличный. А мне дано?.. А молчание знак несогласия. То есть если мне не стыдно, то я и не творец? За что ему было стыдно? Эго перебор. Тут гордиться надо, а не стыдиться.
— Чем? Гордиться тем, что ты можешь, а другие не могут? За это кровью платят.
И тут мы оба, враз, посмотрели на часы. Встали. Митя по дороге подошел к официантке, сдачу не взял.
На улице он снова закурил. И еще несколько раз включил и выключил зажигалку.
— Дядя Леша, у меня разговор… Вы только один знаете последние работы отца. В них, вы помните, была какая-то неуверенность, он выпивал, но плевать, плевать, не в этом дело, он преодолевал себя, искал, одним словом. Манера его была совсем другой. Поставь рядом эти его работы и предыдущие, любой искусствовед обманется, сказав, что это разные кисти. Во-от. Дело в мастерской. Я знаю лучше многих значение отца, я сам думал о его музее. Такой талант, как его, огромный талант, он не мог ни продать, ни запить… Неловкое слово. Впрочем, спиться не мог бы он, не дал бы ему талант. В выставках молодежных я участвовал, вы не помните, конечно, всегда заслонял отец. Я, так сказать, был не в лучах его славы, а в тени ее. Конечно, та же фамилия, как кому-то не сказать, что и сын туда же… да. В этих работах он силен, но неуверен, то есть никуда же он технику не денет, он тему нащупывает, цвет, то есть все похоже на молодого, на начало пути…
Опять Митя замолчал, видно было, что он мучается, но чем? Я снова посмотрел на часы. Опаздывать на свидание было неприлично.
— Дядя Леша, — сказал Митя, — если я во имя сохранения наследства, отца, его памяти, если я… Вот выставка сейчас готовится, если я на нее представлю его работы? Только вы один знаете, мама не в счет, что они не мои, а его. Я просто не успеваю. А они на таком уровне, что меня просто не посмеют не принять в Союз.
Я постеснялся посмотреть на Митю. Но уже дошли до перекрестка, откуда я хотел ехать один, и пришлось на прощанье пожать руку и взглянуть.
— Тут тебе никто не советчик.
— Здесь, дядя Леша, тот случай, когда я себе никогда не прощу! — горячо сказал Митя. — Только имя отца меня оправдает. А оно для меня священно, как завещание. — Видно было, он вздрогнул, испугавшись неуместности своих слов. Но я спешил.
Шел к саду «Аквариум», где назначалась встреча, злясь на себя, на Митю, на свою слабость особенно. Каков Митя! Митя — мозгач, он все Вычислил. Этот молодняк даже нашу растерянность перед хамством и то учитывает. О, далеко пойдет Митя! Тут ведь раз перешагнуть через себя, дальше легче. Многие разговоры с Митей мелькнули в памяти. Не по частностям, а в общем смысле. Митя в них напирал, что мнение, идея, которые материализуются в действиях людей, не исходят от массы, от кого-то конкретно. Тут решает, говорил он, нахватавшись где-то, не величина биополя, не способность к предчувствиям и предсказаниям — мысль! А она есть концентрация знания для усилия в одном направлении. А душа размагничивает устремленность этого усилия, она слишком всеядна. Помню, Валера хохотал, когда Митя договорился до «всеядности души». Мы пытались говорить, что такое усилие знания в одном направлении сделает это направление безжизненным. Куда там! Были упрекнуты в аморфности традиционного мышления. О, все эти теории сыпались из Мити очередями, с пафосом, а на деле? На деле, вооружаясь именем отца, обокрал отца.