– Какая-то у меня слабость последние дни, – заметил он. – Доктор мой полагает, что многовато разгуливаю.
– Ну? – сказала Олив.
– Да. Нужно побольше дома сидеть.
– Боже ты мой, – сказала Олив. – Да ты для своих лет как огурчик. Другие пусть дома сидят, а тебе незачем.
– Что ж, – согласился он, – тут ты, пожалуй, права. – И, тронутый, он кинул нежный взгляд на ее ноги, на то место, где под платьем застежки пояса держали чулки, однако она и не подумала обнажить их.
– Пошли ты своего доктора, – сказала она, – к чертям собачьим. И вообще, зачем ты пошел к доктору?
– Ну как, милая, там побаливает, здесь покалывает, а в общем, конечно, ничего серьезного.
– Куда моложе тебя, – сказала она, – и то у них побаливает и покалывает. Взять хоть Эрика...
– Это он-то на возраст жалуется?
– Да не без того. Господи боже ты мой.
Годфри сказал:
– Пусть винит самого себя, больше некого. Хотя нет, я-то виню его мать. С той минуты, как мальчишка родился, она...
Он откинулся в кресле, скрестив руки на животе. Олив прикрыла глаза и расслабилась, а голос его гудел в предвечерний час.
* * *
Годфри вернулся к своей машине, одиноко стоявшей у развалин. Все его тело подзатекло от сидения в этом жутком современном кресле у Олив. Человек наговорил лишнего и просидел дольше, чем собирался. Он неловко втиснулся в машину и хлопнул дверцей; его враз принялась укорять собственная более достойная и вновь обретенная личность.
«Ну что же это человек так себя ведет, зачем ему? – спрашивал он себя, выехав на Кингс-роуд и покатив по ней. – Зачем человеку все это нужно? – думал он, не разъясняя себе, впрочем, что именно. – Как это началось, с чего вдруг человек стал себя так вести?»
И негодовал на Чармиан, которая всю-то их совместную жизнь слыла кротким ангелом во плоти, женщиной с тонкими чувствами и утонченными вкусами. А он, Колстон-пивовар, он – сущее бревно, и терпели-то его только из-за нее, вот и наградили, можно сказать, подлой чувственностью. Он негодовал на Чармиан и торопился домой посмотреть, все ли она уладила, огорчив и миссис Энтони, и миссис Петтигру. Он извлек часы. Без семи с половиной минут шесть. Домой, домой, надо немножко выпить. Что же это на квартире Олив никогда ни капли спиртного. Говорит, не по средствам. Интересно, как это не по средствам: что она, спрашивается, делает с деньгами.
* * *
Алек Уорнер явился к Олив в половине седьмого. Она налила ему джину с тоником, он поставил его на столик рядом с креслом и вынул из портфеля блокнот в твердой обложке.
– Что новенького? – спросил он, откинув пышную седую голову на желтую спинку желтого кресла.
– Гай Лит, – сказала она, – был у врача опять же насчет своей шеи, снова ревматический приступ. Очень редкий случай, называется как-то вроде «торты в школе».
– Тортиколлис? – спросил Алек Уорнер.
– Вот-вот.
Алек Уорнер черкнул в блокнотике.
– Будьте уверены, – сказал он, – что этот обзаведется оригинальным ревматизмом. Ну а еще что новенького?
– Дама Летти опять изменила завещание.
– Прелестно, – сказал он и сделал пометку. – И как же она его изменила?
– Ну, во-первых, Эрика опять выкинула. И снова вставила Мартина. Мартин – это другой племянник, в Африке.
– Она, вероятно, считает, что Эрик причастен к этим телефонным звонкам?
– Она всех подозревает. Боже ты мой. Такой у нее способ проверить Эрика. Бывшего полицейского она тоже выкинула.
– Главного инспектора Мортимера?
– Да. Она думает, может, это он звонит. Вот смех. Не успела его уговорить заняться в частном порядке своим делом, а уже думает, вдруг это он.
– Сколько лет Мортимеру? – спросил он.
– Под семьдесят.
– Я знаю. Но когда ему исполнится семьдесят? Узнавала?
– Я уточню, – сказала Олив.
– Всегда уточняй, – сказал он.
– По-моему, – сказала Олив, стараясь как-нибудь загладить свое упущение, – ему очень скоро будет семьдесят – чуть ли не будущей весной.
– Узнай поточнее, милая моя, – сказал Уорнер. – А пока что он... не из наших. Займемся им в будущем году.
– Она думает, что это, может быть, вы, – сказала Олив, – Это вы, что ли?
– Сомневаюсь, – сказал он устало. Он уже получил письмо от дамы Летти, где был задан тот же вопрос.
– У вас же и словечки, – сказала она. – С вас вообще-то вполне станется. Миссис Энтони, – прибавила она, – нынче утром поругалась с миссис Петтигру и пригрозила уйти. Чармиан обвинила миссис Петтигру, что она ее пыталась отравить.
– Вот это действительно свежие новости, – сказал он. – Я так понимаю, у тебя сегодня Годфри был?
– А как же. Он только сегодня был какой-то странный. Совсем даже не в себе.
– Что, неужели застежки твои его никак не возбуждали?
– Никак, хоть он и очень старался. Он сказал, будто его доктор не велит ему столько разгуливать по городу. Я уж не знала, то ли это счесть за намек, то ли...
– А миссис Петтигру – ты о ней подумала?
– Ой боже ты мой, – сказала Олив, – нет, не подумала.
Она ухмыльнулась и пришлепнула рот рукой.
– Попробуй выяснить, – сказал он.
– Ох ты, господи, – сказала Олив, – не видать больше пятифунтовых бедному Эрику. А вы думаете, миссис Петтигру еще годится?..
– Думаю, да, – сказал Алек, не отрывая карандаша от бумаги.
– На кухне у меня лежит газета, – сказала Олив, – и там статья, как один проповедник поучал по случаю своего столетия.
– Что за газета?
– «Дейли миррор».
– Она у меня на учете. Они там в агентстве только периферийную прессу иногда упускают из виду. Но все равно спасибо. Всегда сообщай мне про такие находки, на всякий случай. Вообще будь начеку.
– О'кей, босс, – сказала Олив, прихлебнув из бокала и глядя, как ровно движется старческая рука в прожилках, покрывая страничку блокнота бисерным почерком.
Он поднял глаза.
– Ну-ка прикинь, как часто он ходит мочиться?
– Ой, господи, об этом в «Дейли миррор» не было ни строчки.
– Не валяй дурака, ты знаешь, что я про Годфри Колстона.
– Ну, он сегодня пробыл у меня часа два и сходил два раза. Правда, он и выпил все-таки две чашки чаю.
– И обычно, когда приходит, в среднем раза два?
– Ох, не упомню. Должно быть...
– Ты уж, сделай одолжение, постарайся помнить все в точности, милый друг, – сказал Алек. – Созерцать надо, друг мой, созерцать и молиться. Что нас делает учеными? Единственно молитва и созерцание.
– Это я-то ученая, господи боже ты мой. Сегодня у него скулы были сплошь в красных пятнах, больше, чем обычно.
– Спасибо, – сказал Алек и черкнул в блокнотике. – Все отмечай, Олив. – Он поднял на нее глаза и добавил: – Одна ты и можешь наблюдать его в отношении к себе.
– Еще бы, – сказала она и рассмеялась.
Он даже не улыбнулся.
– Постарайся выудить из него все, что можно, в следующий раз; не исключено, что ты ему больше не понадобишься, учитывая миссис Петтигру. Ты когда полагаешь он снова наведается?
– Я думаю, в пятницу.
– Кто-то, – сказал он, – стучит в оконную раму позади меня.
– Стучит? Это, наверно, дедушка, он всегда так. – Она поднялась и пошла к дверям.
Алек быстро спросил:
– Скажи-ка мне, он в окно стучит по собственной инициативе или ты ему сказала именно так оповещать о своем приходе?
– Нет, по собственной, он всегда стучал в окошко.
– Почему? Не знаешь?
– Не-а, то есть понятия не имею.
Алек снова склонился с карандашом над блокнотом, фиксируя факты, которые впоследствии будут проанализированы вплоть до мельчайших, неразложимых элементов.
Олив ввела Перси Мэннеринга, который, войдя в комнату, без лишних слов адресовался к Алеку Уорнеру, размахивая журналом, по-видимому литературным ежемесячником, на обложке которого был жирно пропечатан штамп «Кенсингтонская публичная библиотека».
– Гай Лит, – взревел Перси, – этот кретин, он опубликовал кусок из своих мемуаров, где Эрнест Доусон назван «квелый апостол вялого галлофильства, распираемый нестерпимыми откровениями». Он чудовищно не прав насчет Доусона. Эрнест Доусон – духовный и поэтический отпрыск Суинберна, Теннисона и Верлена. Их отголоски слышны в его поэзии, а сам Доусон изучал французскую литературу и явно подпал под обаяние Верлена, не говоря уж про Теннисона и Суинберна, и немало вращался в кругу Артура Саймонса. Насчет Эрнеста Доусона он чудовищно не прав!
– А как вообще ваше здоровье? – спросил Алек, приподнявшись в кресле.
– Гай Лит был никакой театральный критик, а уж литературного критика хуже не было. В поэзии он ни черта не смыслит и права не имеет соваться. Неужели некому остановить?
– А еще о чем, – спросил Алек, – идет речь в его мемуарах?
– Дешевый вздор, как он отругал роман Генри Джеймса, а потом однажды встретил Джеймса возле «Атенеума», и Джеймс говорил о своем самосознании художника и о том, что у Гая самосознание критика и что, если нечто в полной мере предается публикации...