Он ушел, оставив Горди и своего профессора за недопитым вином, и долго блуждал по саду, печально слушая, как кричат совы. С облегчением он вздохнул, только когда можно уже было наконец подняться к себе, хотя, разумеется, уснуть он и не мечтал.
Однако он уснул. И спал всю ночь, и видел сны, и под утро ему приснилось, что он лежит на склоне горы и Анна, заглядывая ему в глаза, все ниже наклоняется над ним. Он проснулся, когда ее губы коснулись его губ. Весь еще во власти этого смятенного сновидения, он вдруг осознал, что за окном слышен скрип колес и стук лошадиных подков по гравию. Он выскочил из постели. Так и есть: от крыльца отъезжала коляска, на козлах возвышался старый Годден, возле него - чемоданы и картонки, а в коляске друг против друга сидели Стормеры. Уезжают вот так, даже не попрощавшись! На мгновение он испытал такое чувство, какое бывает, наверно, у человека, неумышленно сделавшегося убийцей: он застыл, совершенно подавленный и несчастный. Но потом с отчаянной торопливостью принялся одеваться. Он не позволит ей так уехать! Он должен во что бы то ни стало еще раз ее увидеть! Что он сделал, почему она вдруг уезжает? Он ринулся вниз по лестнице. В гостиной никого. Без девятнадцати минут восемь! Поезд отходит в восемь ровно. Довольно ли времени, чтобы оседлать Болеро? Он бегом бросился в конюшню, но лошади там не оказалось: ее увели в кузницу. Но он все равно непременно должен поспеть. Тогда она по крайней мере увидит, что он не окончательный подлец. До поворота он шел, потом бросился бежать. Уже через четверть мили на душе у него сделалось гораздо легче, он перестал чувствовать себя таким виноватым и несчастным, - все-таки это совсем другое дело, когда перед тобою трудная задача и все прочее ушло на задний план: надо экономить силы, выбирать на бегу кратчайший путь, держаться теневой стороны, стараться не задохнуться, когда бежишь в гору, и лететь, набирая скорость, когда дорога идет под уклон. Было еще прохладно, и роса прибила пыль; никто не ехал навстречу, и не было пешеходов, которые останавливались бы и глядели ему вслед. Что он сделает, если добежит в срок, как будет объяснять этот сумасшедший трехмильный пробег, - об этом он не думал. Осталась позади ферма, которая, как он знал, находится как раз на полпути. Часы он не взял. Собственно говоря, он успел натянуть только брюки, рубашку и куртку - ни галстука, ни шляпы, ни даже носков под теннисными туфлями на нем не было. От бега он страшно разгорячился, волосы развевались - необычное зрелище для всякого, кто бы ни повстречался по пути. Но он утратил все чувства, кроме воли добежать. С поля на дорогу высыпало стадо овец. Он пробрался между ними, но потерял несколько секунд.
Осталось больше мили; а он уже задыхается, и у него вот-вот подкосятся ноги! С горы они, правда, бегут сами собой, но впереди - ровный участок пути, ведущий к станции; и уже слышно, как поезд, неторопливо пыхтя, катит по долине. Тут, усталости вопреки, дух его воспрянул. Нет, он не влетит на перрон совершенным чучелом, в полном изнеможении, на радость зрителям. Надо будет под конец взять себя в руки и войти легким шагом, словно с прогулки, от нечего делать. Но как? Ведь он того и гляди рухнет прямо в пыль и так и останется лежать навеки! И он попытался на бегу, как мог, стереть пот и пыль с лица, отряхнуть одежду. Вон уж и вход на перрон - осталось ярдов двести. Поезда он больше не слышал. Должно быть, стоит уже у платформы. Из его перетруженных легких вырвалось рыдание. Уже у входа на перрон он услышал свисток кондуктора. И тогда, не подымаясь к кассе, он свернул и побежал вдоль перронной ограды. Там был открыт багажный выход, Марк устремился в него и едва успел отпрянуть в заросли жимолости: мимо медленно двинулся паровоз. Марк провел рукавом по лицу, чтобы смахнуть пот. Перед глазами у него все плыло. Нет, он должен увидеть ее: не для того же он все-таки успел, добежал, чтобы так ее и не увидеть! Он провел ладонями снизу вверх по лбу и волосам и, преодолевая дурноту, стал глядеть на медленно идущий мимо поезд. Вон она, в окне! Стоит и смотрит! Он не выступил вперед, потому что боялся упасть, но протянул руку!.. Она заметила его. Да, да, она заметила! Подаст ли она ему знак? Неужели не подаст? И тут он вдруг увидел, как она рванула платье у себя на груди, выхватила что-то и бросила к его ногам. Он не поднял: он хотел до последнего мгновения видеть ее лицо. Оно было чудесным бледное и очень гордое. Она поднесла руку к губам. Потом перед глазами у него опять все затуманилось, а когда он пришел в себя, поезда уже не было. Но у ног его осталось то, что она ему бросила.
Он нагнулся, поднял - темный, засохший, на его ладони лежал тот самый цветок, который она в Тироле однажды ему подарила, а потом похитила из его петлицы.
Едва живой, Марк пробрался позади пакгауза на луг и долго лежал там ничком, прижимаясь лбом к сухому, темному цветку, все еще источавшему какой-то свой аромат...
Оказалось, что опекун не зря так внимательно посматривал на него из-под опухших полуопущенных век. Марк не вернулся в Оксфорд. Вместо этого он поехал в Рим - жить в доме сестры и посещать школу ваяния. Так начался период в его жизни, когда, кроме его работы, ничто не шло в счет.
Он дважды писал Анне, но ответа не получил. От профессора же пришло короткое письмо:
"Мой дорогой Леннан!
Итак, Вы покидаете нас для Искусства? Увы. Впрочем, что ж, насколько мне помнится, это Ваша луна, одна из Ваших лун. Достойное светило, слегка запыленное в наши дни, но для вас, без сомнения, оно - девственная богиня, у коей лишь края одежд, и т. д.
Вашему отступничеству вопреки мы сохраним о Вас самые дружественные воспоминания.
Некогда Ваш наставник и по-прежнему Ваш друг
Харолд Стормер".
С того лета прошло много, очень много времени, прежде чем он снова увидел Сильвию.
* ЧАСТЬ II *
ЛЕТО
I
Сияние тысячи огней; говор и бормотание несчетных голосов, смех, шарканье ног по плитам тротуаров; свист и грохот стремительных поездов, увозящих игроков назад в Ниццу, в Ментону; отчаянное пиликанье четверки смуглокожих бледных скрипачей у входа в кафе; и над всем, отовсюду, со всех сторон - темное небо, и темные горы, и темное море, точно гигантский темный цветок, в чью сердцевину впился переливающийся всеми красками жук. Таким было Монте-Карло в эту майскую ночь 1887 года.
Но Марк Леннан, сидевший за мраморным столиком, был слишком во власти обуревавших его чувств и восторгов, чтобы замечать этот блеск и сутолоку и даже эту красоту. Он сидел так неподвижно, что соседи по столику с той естественной неприязнью, какую всегда вызывает у представителей рода человеческого все, что слишком отличается от их собственного настроения, раз поглядев на него, опешили отвести глаза, словно от чего-то несуразного, даже возмутительного.
А он был поглощен воспоминаниями о только что пережитых мгновениях. Ибо оно пришло наконец после стольких недель томительного ожидания, после всего этого странного смятенного времени.
Оно подкрадывалось к нему незаметно с самой той случайной встречи почти год назад, когда он только что возвратился в Лондон после шести лет жизни в Риме и в Париже. Сначала это было просто дружеское расположение, потому что она с интересом отнеслась к его работе; потом почтительное поклонение, ибо она была прекрасна; потом сострадание, так как она была несчастлива в замужестве. Будь она счастлива, он бы бежал, уехал. Сознание, что она страдала еще задолго до того, как появился он, успокаивало его совесть. И вот наконец однажды она сказала: "Ах, если бы вы тоже могли туда приехать!" Как чудесно, как тонко было воздействие этого одного случайно сорвавшегося признания на всю его душу, словно раз прозвучав, оно обрело собственную жизнь, как сказочная птица, что залетела в сад его сердца и поселилась в нем со своей незнакомой песней, с трепыханием крыл и горним полетом и со своим тоскливым, день ото дня все более настойчивым зовом! Это, и еще одно мгновение, несколько дней спустя, когда у нее в гостиной он сказал ей, что едет тоже, а она, он чувствовал, не смогла, не отважилась поднять на него глаза. Как странно, ведь ничего значительного не было сказано, сделано или не сделано, а между тем все будущее оказалось перевернутым!
Потом она уехала - с теткой и дядей, под чьим крылышком с ней заведомо не должно было произойти ничего непредусмотренного и экзотического. И он получил от нее такое письмо:
"Монте-Карло.
Отель "Золотое Сердце".
Дорогой Марк!
Мы приехали. Приятно очутиться на солнышке. Здесь чудесные цветы. Я откладываю Горбио и Рокбрюн до Вашего приезда.
Ваш друг Олив Крэмьер".
Письмо это осталось у него единственным отчетливым воспоминанием от тех дней, которые прошли между ее отъездом и его собственным. Оно пришло днем, когда он сидел на низкой садовой ограде и весеннее солнце сияло сквозь ветки яблонь в цвету, и у него было такое чувство, будто все счастье мира лежало перед ним и стоило лишь протянуть руки, чтобы заключить ее в свои объятия.