Во-первых, кто такая, собственно, эта женщина — мать осужденного? Самозванка, подпольная проповедница, которая, в обход всех установлений организованной, исторически сложившейся и веками освященной церковной иерархии (богословские семинарии, официальная церковь и ее ответвления и новообразования, аккуратно и осмотрительно занимающиеся традиционным и догматическим, а потому законным истолкованием слова божия), вздумала на свой страх и риск руководить никем не разрешенной и, следовательно, сомнительной миссией. А во-вторых, если бы она сидела дома, как добрая мать, и посвятила бы себя воспитанию сына и других своих детей, может быть, тогда и не случилось бы то, что случилось.
Да, и, кроме того, — убил или не убил Клайд эту девушку, но, как бы то ни было, он находился с нею в преступной связи, что видно из его собственных показаний на суде. А это в глазах многих грех едва ли меньший, чем убийство. И в этом грехе он сам сознался. Так позволительно ли в церкви произносить речи в защиту осужденного прелюбодея, а может быть, и убийцы, — кто знает. Нет, нет, — отдельные христиане любого толка вправе сколько угодно сочувствовать миссис Грифитс или возмущаться юридическими неправильностями, допущенными при разборе дела ее сына, но христианская церковь не место для критики этого процесса. Нет, нет! Это было бы нарушением нравственных основ. Это даже грозило бы пагубными последствиями, так как внимание молодежи было бы привлечено к подробностям преступления.
Наконец, под влиянием газетных сообщений о цели приезда миссис Грифитс на Восток, дополненных личным впечатлением от ее старомодной причудливой фигуры, большинство клерикальных властей решило, что перед ними просто полубезумная фанатичка из тех, которые не признают ни религиозных сект, ни научного богословия, и уже одно ее появление перед аудиторией может набросить тень на истинную и непогрешимую религию.
И потому каждый из запрошенных, не то чтобы ожесточившись сердцем, но просто хорошенько подумав, решал: нет, можно найти другой путь, менее рискованный для христиан, — скажем, снять в городе какой-нибудь зал и, несомненно, объявив через печать, привлечь туда тех же добрых христиан. Таким образом, миссис Грифитс неизменно получала отказ и совет обратиться в другое место. Искать же помощи у католического духовенства ей даже ни разу не пришло в голову отчасти в силу предубеждения, отчасти же в силу безотчетного недоверия, не лишенного оснований. Она знала, что милосердие Христово в понимании ключаря св. Петра не для тех, кто отказывается признавать наместника Христа.
И вот, после того как она много дней безуспешно стучалась то в одни, то в другие двери, пришлось ей скрепя сердце обратиться к одному еврею, содержателю самого большого в Утике кинотеатра — истинного вертепа. И он предоставил ей бесплатно свой зал для выступления с речью об обстоятельствах осуждения Клайда. „Речь матери в защиту сына“ — так гласили афиши, и при входной плате в двадцать пять центов это принесло ей двести долларов. Как ни мала была эта сумма, миссис Грифитс в первую минуту возликовала: ей уже казалось, что, вопреки недружелюбию ортодоксальных христиан, она непременно соберет деньги, необходимые для апелляции. Пусть на это потребуется время, но она их соберет.
Однако очень быстро обнаружилось, что есть еще статьи расхода, которые необходимо принять во внимание: проезд, ее траты на ночлег и еду в Утике и других городах, не говоря уже о тех суммах, которые она должна высылать в Денвер мужу — ему совсем не на что было жить, и вдобавок он тяжко заболел из-за всех трагических переживаний, выпавших на долю семьи, и письма Фрэнка и Джулии звучали все тревожнее. Видимо, существовала опасность, что он больше не поправится. Помощь была необходима.
Таким образом, помимо личных трат, миссис Грифитс приходилось снова и снова заимствовать из этого единственного источника своих доходов. Это было ужасно, учитывая положение Клайда, но разве не обязана она всячески поддерживать свои силы во имя конечной победы?! И мужа ведь тоже нельзя совсем забросить ради Клайда.
Но хотя выступления ее собирали все меньше и меньше народу (через неделю ей уже приходилось говорить перед каким-нибудь десятком человек) и хотя она с трудом сводила концы с концами в своем личном бюджете, ей все же удалось, покрыв неизбежные расходы, отложить тысячу сто долларов.
Как раз в это время, в самую трудную для нее минуту, она получила телеграмму от Фрэнка и Джулии, что если она еще хочет увидеть Эйсу живым, то пусть поспешит домой. Ему очень плохо, и дни его, как видно, сочтены. Не зная, что делать под напором всех этих бедствий, не решаясь лишить Клайда своих посещений, иногда раз в неделю, иногда два раза, если обстоятельства позволяли, — единственной радости, которую она в силах была ему сейчас доставить, — миссис Грифитс бросилась за советом к Белнепу и Джефсону.
Почтенные адвокаты, убедясь, что добытые ее трудами тысяча сто долларов им обеспечены, в порыве человеколюбия посоветовали ей ехать к мужу. Положение Клайда сейчас не так уж плохо, поскольку должно пройти не менее десяти месяцев или года, прежде чем апелляционная инстанция затребует необходимые материалы и документы. И, несомненно, до решения пройдет еще год. За это время она, надо думать, еще успеет собрать остальную сумму, необходимую для покрытия расходов, связанных с апелляцией. А если это даже и не удастся — ну, все равно, пусть она не тревожится. Мистеры Белнеп и Джефсон (которые видят, как она извелась и исстрадалась) будут стоять на страже интересов ее сына. Они подадут апелляционную жалобу, подготовят материалы для защиты и вообще сделают все необходимое для того, чтобы обеспечить своевременное и беспристрастное рассмотрение дела.
Таким образом, главное бремя свалилось с ее души, и, побывав еще два раза у Клайда, которого она заверила, что вернется очень скоро, — как только Эйса поправится и можно будет изыскать средства на новую поездку, она отправилась в Денвер, где сразу же убедилась, что даже с ее приездом о быстром выздоровлении старика не может быть и речи.
А Клайд остался коротать время, раздумывая и пытаясь как-то приспособиться к существованию в этом духовном аду, над которым, как над Дантовым адом, можно было написать: „Оставь надежду всяк сюда входящий“.
Беспросветность. Тупой, но нестерпимый гнет. Ужас и отчаяние, постоянно, неотвязно владеющие всеми — смельчаками и трусами, склонными к браваде и впавшими в полное безразличие (были даже и такие), — всеми, кто вынужден еще думать и ждать. Ибо, по условиям этой особенно жестокой и тягостной тюремной обстановки, он находился в постоянном если не физическом, то психическом общении с двадцатью другими осужденными разного нрава и разных национальностей, и каждый из них, так же как и он сам, не устоял перед какой-нибудь страстью или слабостью своей натуры, или роковым стечением обстоятельств. И заключительным актом драмы явилось убийство, давшее исход предельному напряжению душевных и телесных сил; а потом, пережив поимку и арест и пройдя через мучительные этапы безуспешных попыток юридической и нравственной самозащиты, так хорошо знакомые и Клайду, все они очутились здесь, запертые, замурованные в одной из двадцати двух железных клеток, в ожидании — чего? О, они хорошо знали чего, хорошо знал и он. Какие страшные припадки бешенства, отчаяния, молитвенного экстаза приходилось здесь слышать и наблюдать! А иногда ругань, грубые и непристойные шутки, длинные рассказы во всеуслышание, похотливый смех или вздохи и стоны в те поздние часы, когда должен был наступить отдых для тела и для истомленной души.
В конце длинного центрального коридора был дворик для прогулок, и туда, дважды в день, между десятью и пятью часами, выводили на несколько минут заключенных группами по пять-шесть человек размять ноги, подышать воздухом, проделать несколько гимнастических упражнений или даже побегать и попрыгать, если у кого-нибудь появлялась охота. Но все это под неусыпным надзором охраны, достаточно многочисленной, чтобы сладить с ними в случае попытки бунта. Сюда же со второго дня его пребывания в тюрьме стали выводить и Клайда, каждый раз с другой группой. Но первое время он был твердо убежден, что никогда не примет участия в жалких развлечениях, которые, несмотря на атмосферу обреченности, царившую кругом, видимо, доставляли удовольствие другим узникам.
Два черноглазых мрачных итальянца: один зарезал девушку, которая не пожелала выйти за него замуж; другой ограбил и убил своего тестя, потому что ему и его жене не давали покоя деньги старика, а потом пытался сжечь труп. Великан Лэрри Донэхью с квадратной головой, с квадратными плечами, с огромными ручищами и ножищами, бывший солдат экспедиционных войск, который, лишившись места сторожа на одной из бруклинских фабрик, подстерег ночью уволившего его директора и убил, но при этом имел неосторожность потерять на месте преступления военную медаль, и по ней его опознали и изловили. Все это Клайд узнал от тюремщиков, которые несли при них охрану попарно, сменяясь через каждые восемь часов; к заключенным они относились на редкость равнодушно, но в общем довольно снисходительно. Был тут и полицейский, некто Райордан из Рочестера; он убил свою жену за то, что она хотела уйти от него, а теперь и сам должен был умереть. И Томас Маурер, тот самый „фермер“, стоны которого Клайд слышал в первый вечер, — на самом деле это был батрак с фермы, заколовший своего хозяина вилами; до казни ему осталось всего несколько дней — так сказали Клайду, — и на прогулке он все шагал и шагал вдоль самой стены, понурив голову, заложив руки за спину, сильный, неуклюжий человек лет тридцати, на вид такой прибитый и загнанный, что его трудно было представить себе в роли мучителя и убийцы. Клайд глядел на него и думал: неужели он в самом деле виновен?