– Камень, который вы сейчас держите, сменил три русских семьи, – сказал Евген Дожа. – Он родом из Африки. Говорят, кто носит его на пальце, избавляется от ревматизма. В нем можно разглядеть, когда начнется ветер и изменится погода, а змеи его боятся. Настоящий ли это бриллиант, проверить нетрудно: положите его на язык, и вкус во рту изменится.
Прадед положил бриллиант в рот, и вкус пирожного исчез. Цена камня, имея в виду его редкие свойства, была на удивление низкой, и д-р Михаилович заколебался.
– Пока есть зубы, будет и хлеб, – сказал Дожа, словно прочитав его мысли, и д-р Михаилович увидел перед собой глаза, которые, как зеркала, отражали цвет глаз собеседника. Сейчас они были голубыми, и прадед решился. Вернувшись в Сомбор, он принялся собирать деньги. Поэтому и только поэтому родственники поняли, что все последние годы в жизни д-ра Стевана Михаиловича существовала какая-то женщина. Женщина, из-за которой он снял разом два обручальных кольца, а теперь продал их.
С этого времени д-р Михаилович стал находить на своей щетке седые волоски. Казалось, он оглох и идет по миру, как по пустыне, в поисках звуков, а однажды утром, когда он, по обыкновению, выглянул в окно на башенные часы, башни на площади вообще не оказалось, и только дороги обходили то место, где она когда-то стояла. Впрочем, часы по-прежнему оставались там и били девять. Д-р Михаилович подошел к окну с карандашом в руке и зарисовал то, что видел, на оконном стекле. Это было последнее, что вышло из-под его руки. Обрамленное стекло с рисунком сохранилось в комнате и после того, как на следующий день в окно возвратились башня и прежний пейзаж. Не знаю, где прадед добыл огромную сумму, необходимую для покупки бриллианта. Он читал тогда книгу о квасцах и солях, грезил, будто варит стекло, и видел во сне, как сверкающий камень останавливает ему кровь. Он измерил борзую; она имела удивительные размеры: 72 сантиметра в высоту, 72 в длину, объем грудной клетки у нее также составлял 72 сантиметра. Какой-то пифагорейский квадрат, из которого не было выхода… Прадед вывернул наизнанку карманы, разорвал и без того слабые связи с семьей и купил бриллиант. Потом, успокоившись, вновь принялся самодовольно подкручивать усы, о которых в Сомборе говорили: «Такие жесткие, что гребень можно вставить», и цедить свою любимую фразу:
– Если бы все дураки носили белые шляпы, казалось бы, что все время идет снег!
Но это продолжалось всего семь дней. Затем Дожа прислал ему в подарок новую трубку, а это значило, что имеется второй бриллиант – в пару к первому. Д-р Михаилович испугался еще сильнее, чем в первый раз. Была ранняя весна, он вышел прогуляться по парку, и ему показалось, что у всех прохожих светятся языки. Не возвращаясь домой, он первым же поездом отправился в Загреб, а оттуда – в Вену, объявив, что хочет навестить Стеичей, семейство своей первой, ныне покойной, жены. Этим же вечером в Вене, на Греческой улице, он увидел, что в витрине одной корчмы карлик зашивает себе бороду золотой иглой с красной нитью. Это означало, что в корчме молодое, только что выдавленное вино, и прадед вошел внутрь. За первым же столом он увидал Дожу. Будто давно его дожидаясь, Дожа, ничуть не удивившись, поздоровался и пригласил сесть рядом. Вытащил изо рта трубку, погасил ее и молча протянул д-ру Михаиловичу. Прадед откинул крышечку и обнаружил там второй бриллиант, с тем же красноватым сиянием, что и первый, явно из того же месторождения, из той же пещеры под землей.
– Если из этого камня и из того, что есть у вас, сделать серьги, – сказал Дожа, – у особы, которая их наденет, зрение станет острее. С таким камнем на языке человек, сколько ни пей, не опьянеет. Чтобы проверить, настоящий ли он, надо бросить его сверху на ладонь. Если успеешь отвести ладонь, прежде чем он на нее упадет, – значит, не настоящий!..
Прадед сидел, словно окаменев, и ничего не говорил. От заказанного ужина он отказался, вернул непочатую бутылку вина и решил про себя, что купит и второй камень. В это время Дожа, сделав вид, будто хочет зажечь трубку, вытряхнул из нее пепел и вновь протянул д-ру Михаиловичу. Прадед понял, чт́о найдет в чашечке трубки, и испугался так, что в карманах у него зазвенела мелочь. Он видел каждую морщинку на лице Дожи: видел, что тот бреет кончик носа и что у него раздвоенные, как у верблюда, веки, причем нижние – прозрачные, видел, как тот тайком соединил в кулаке большой палец с мизинцем. Потом Дожа вдруг разжал кулак, будто он растрескался, разжал и вытряхнул из трубки на ладонь еще один бриллиант. У него было беловатое сияние, и продавец уверял, что камень порой настолько горяч, что может оживить траву в земле посреди зимы. Дожа положил его возле первого и спросил д-ра Михаиловича, вдруг перейдя на «ты»:
– Ты знаешь, какая между ними разница?
– Знаю, – проговорил д-р Михаилович и почувствовал, как каблуки его отбивают под столом дробь. – Один мужской, а другой женский. Ты их продаешь?
– Мужской продаю, женский – нет, – сказал Дожа и усмехнулся редкими зубами, за которыми, словно тесто, вспухал язык.
– Что ты будешь делать с женским камнем, Дожа? – спросил д-р Михаилович.
– Само имя подсказывает, – ответил Дожа. – Я уже в годах, смотри: на лице ношу паутину… Женщины меня давно не любят…
И они расстались. Д-р Михаилович вернулся в Сомбор, стал худеть и страшно много курить. Во сне ему то и дело являлся человек, который зевал. Ямка над губами у него начала лысеть, он носил сердце в горсти, на ночь клал под язык ложку вареной фасоли, чесал подбородок плечом, а ресницы его стали тверже бровей. Он продал мебель, хрусталь, рояль, наконец, борзую. Он таял в какой-то м́уке, и будто что-то в нем перегорело; он умылся как-то утром вчерашней водой, положил в карман соли и купил второй бриллиант у Дожи, заложив ему часы. Теперь у него была пара камней, оба мужские. Он сидел в полупустой комнате и прикуривал сигару от луча, пропущенного сквозь стеклянную пробку графина. Потом, чтобы не поджечь дом, убирал графин в тень. Перед ним лежали два камня, он рассматривал их красноватый отсвет, в котором бриллианты словно притягивали друг друга. И тут грянул гром. Оказалось, д-р Михаилович не в состоянии выполнить принятые им на себя обязательства, имение Ченей пошло с молотка, некие справки были затребованы и не найдены, и в результате прадеду пришлось подать из магистрата в отставку. Его положили на обе лопатки, однако оба бриллианта по-прежнему оставались у него. Сейчас они украшали пару серег, в которые д-р Михаилович велел их вставить, но однажды он решил эти бриллианты наконец подарить…
Почему это произошло и кому предназначались драгоценности, неизвестно. Известно лишь то, что, когда д-р Михаилович задумал подарить серьги, он увидел на платье своей избранницы третий бриллиант – тот самый, женский, – украшавший булавку.
Говорят, он купил камень у владелицы и еще глубже погрузился в бездну, а в день своей смерти (вскоре наступившей) был найден за столом. Возле его головы на столе лежали серьги с двумя мужскими бриллиантами, а женский сверкал в головке булавки, воткнутой в шейный платок.
Как видно, прадед был не из тех волков, которым сохраняли жизнь.
* * *
Нужно наконец объяснить, откуда у меня взялись прадедовы часы. Их унаследовала от своего прадеда Мария Дожа, моя жена. Два ее высоких, чуть сутулых брата приходят к нам по пятницам пить кофе. Они носят толстые свитера, которые вязали, набирая петли на пальцы, а не на спицы, бреют не только подбородок, но и шею до самой груди, и я не очень уютно чувствую себя в их обществе. Когда они здесь, молоко прокисает, если я на него дыхну. Ничего с этим не поделаешь. От моей семьи они отлучили меня давно, и по пятницам я смотрю на красивые и сильные зубы своей жены, которые клацают, когда она зевает. Впрочем, меня это мало тревожит. По крайней мере, пока я чувствую себя в безопасности. В соседней комнате спят трое наших детей. Им ведь нужно на ком-то тренироваться для будущей жизни.
Один из тех людей, что дольше других живет в моих снах, – русский. На лице у него шрам, и вот уже три с половиной десятка лет мне снится, как он входит в наш двор в шлеме советского танкиста на голове и катит за собой печку на колесах. У печки труба с остроконечной крышкой, она дымит, как пароход. Повсюду на ней висят сковородки и кастрюли, между колес приторочены вязанка дров и канистра с соляркой, в выдвижных ящиках стоят банки с крупой и приправами, а также миска с тестом. Русский курит самокрутку, но почему-то вставляет ее в нос, а не в рот, всегда в левую ноздрю. Он устраивается посреди двора, раздувает в печке огонь, наливает на сковороду масло и печет оладьи. Маслом пахнет на расстоянии свиста, во сне я думаю, что он разбудит кого-нибудь в комнате, где я сплю. Солдат печет оладьи для маршала Толбухина и поет.
Песня, которую он поет, сложена на Дону три века назад – вряд ли раньше – и разделила судьбу сотен других русских народных песен. Ее пели на сельских праздниках за стаканом пива, на свадьбах, когда носят на подносе ленту-косоплетку – «девичью красу», играли на балалайке и уносили с собой в конные походы, ибо кто умеет достать до сердца шашкой, сумеет и песней. Пели ее казачьи хоры, сопровождая светлый мужской голос, взлетающий высоко в небо, способный тянуть один слог, пока горит свеча, дрожать на одном слове. Во время революции ее пели и красные, и белые, а позже вместе с другими песнями с веселой мелодией и печальными словами пронесли ее русские солдаты через Вторую мировую войну. Следует отметить, что она не из числа известных песен, советские радиостанции ее не передавали, и добралась она на Дунай на русских танках под звуки мандолин из лошадиных черепов, а может, ее принесли под Белград в сорок четвертом из Крыма красноармейские женские батальоны с ангельскими голосами и крепкими ногами, что изнашивали по восемь пар сапог за год марша. Ее пели и югославские скоевцы[2] 1944 года, потому что слова о парне, которого хранят талисманы кольцо, плеть и балалайка, были понятны всем и не требовали перевода: